Основная проблема повести смерть ивана ильича. Лекции по русской литературе "Смерть Ивана Ильича" (1884–1886). комментарии: Юрий Сапрыкин

«Смерть Ивана Ильича» - повесть Л.Н. Толстого. Толчком к ее созданию послужил услышанный рассказ о смерти от рака 2 июля 1881 г. члена Тульского окружного суда Ивана Ильича Мечникова, родного брата известного биолога. В 1909 году, когда Мечников посетил Ясную Поляну, Толстой сказал журналисту С.П. Спиро, что повесть «имеет некоторое отношение» к покойному брату ученого, «очень милому человеку...».

В текст первой редакции, создававшейся в форме записок судьи, входит фрагмент, датированный «16 декабря 1881 г.». Видимо, близко к этой дате началась и работа Толстого. Весной 1882 г. автор читал первые главы в редакции газеты «Современные известия», предлагая Н.П. Гилярову-Платонову напечатать повесть. Однако работа прервалась и была продолжена лишь в 1884 году. В августе 1885 г. Толстой писал другу, бывшему тульскому вице-губернатору, князю Л.Д. Урусову: «Я, кажется, рассказывал вам план: описание простой смерти простого человека, описывая из него». «Смерть Ивана Ильича» появилась в 12-й части «Сочинений гр. Л.Н. Толстого» (1886 г.). Рукописный фонд повести (автографы, копии, корректуры) составляет 290 листов.

Начало повести установилось уже в первой редакции: «Я узнал о смерти Ивана Ильича...». О главном событии, в нарушение хронологии, сообщается сразу, а потом следует рассказ, как все происходило. Такая композиция будет использована в «Крейцеровой сонате», «Отце Сергии», романе «Воскресение», где сначала судят Катюшу Маслову, а позднее становится известно, что же привело ее в залу суда. Этот прием усиливает драматизм сюжета: все повествование освещено знанием конца.

Как большинство героев позднего Толстого, Ива Ильич — обыкновенный, заурядный человек, каких много, каковы все, везде, всегда. Но на пороге смерти с ним происходит переворот (автор настаивал, что рано или поздно это может и должно случиться со всяким), приходит сознание, что вся прошедшая жизнь была «не то». Повесть о смерти стала картиной поисков смысла жизни, его обретения, пусть и безнадежно опоздавшего. Опоздавшего для героя, но не для читателя, которого стремился разбудить Толстой.

Экзистенциалисты XX в., утверждавшие идею абсурдности бытия и неизбежного, фатального одиночества человека, ссылались на потрясающую силу, с какою все это изображено русским писателем в «Смерти Ивана Ильича» Толстого. Между тем повесть одухотворена иной творческой задачей: показать, что смысл жизни в единении с людьми. Чем ярче представлен ужас разъединения, одиночества, тем необходимее выход из него. Душевная борьба, раскрытая мастером «диалектики души» как напряженный спор голосов (подобно диалогу в драме), внутреннего вопроса и внутреннего же ответа, в итоге разрешается просветлением. Нужно беспощадно осудить прошлое, чтобы преодолеть его; отказаться от эгоизма, «приятной жизни», отдавшись служению другим; разоблачить ложь, чтобы найти правду. Не заблуждения, как это было с Андреем Болконским, Пьером Безуховым, Наташей Ростовой, но всеобщая ложь, и своя собственная тоже, открываются Ивану Ильичу (проблески такого подхода — в последних частях «Анны Карениной»). Меняется и психологический анализ: истолкование взглядов, жестов призвано не объяснить невыразимое, недоговоренное словами, а разоблачить ложь — не только слов, но и всего поведения. Персонажи повести не живут, не чувствуют, не действуют, а «делают вид». Исключение составляют буфетный мужик Герасим, жалеющий больного барина, и сын-подросток. И главное — перестает лгать себе и окружающим сам Иван Ильич.

«Смерть Ивана Ильича» Толстого, появившаяся среди «последних произведений» (отрывки из «Так что же нам делать?», «народные рассказы»), с потрясающей силой свидетельствовала, что, пережив духовный кризис, Толстой не отказался от художественного творчества, но поднял его на иную высоту. Осенью 1886 г. создана драма «Власть тьмы», вскоре началась работа над повестями «Крейцерова соната», «Дьявол», «Отец Сергий», романом «Воскресение».Своеобразие нового создания Толстого поняли и оценили многие современники.

В 1978 г. Петрозаводская студия телевидения поставила спектакль по «Смерти Ивана Ильича»; в Новочеркасске шел спектакль по повести и поздним рассказам Толстого.

На правах рукописи

ФЕТ Наталия Абрамовна

О ПОЭТИКЕ ПОВЕСТИ Л.Н.ТОЛСТОГО "СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА"

Санкт-Петербург - 1995

Диссертация выполнена на кафедре русской литературы Новосибирского государственного педагогического университ

Научный руководитель:

Официальные оппоненты:

доктор филологических наук, профессор Я.С.Билинкис

доктор филологических наук, профессор Е.В.Душечкина

кандидат филологических нау доцент Л.Н.Морозенко

Ведущая организация: Институт русской литературы

(Пушкинский I

Защита состоится " ___

на заседании диссертационного совета & 113.05.05 по присужу ученой степени кандидата филологических наук при Росси! государственном педагогическом университете им. А.И.Герценг

Адрес: 119053, Санкт-Петербург. В.О., 1-я линия, д.! ауд. ¿У

С диссертацией можно ознакомиться в фундамента, библиотеке Российского государственного педагогиче университета им. А.И.Герцена.

Ученый секретарь диссертационного совета кандидат филологических наук, доцент Н.Н.К?

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ

Актуальность исследования поэтики "Смерти Ивана Ильича" обусловлена до сих пор существующим в литературоведении "разрывом" между богатыми и полными исследованиями поэтики Л.Н.Толстого в целом и как бы не учитывающими эти исследования описаниями поэтики данной повести.

"Смерть Ивана Ильича" всегда существовала "в тени" произведений Л.Толстого крупной формы. Небольшая по объему, она служила как бы дополнением к уже выстроенным системам его художественного или религиозно-философского творчества. Критики находили, что ""Смерть Ивана Ильича" ничего не прибавляет после "Войны и мира" и "Анны Карениной" к характеристике художественного таланта гр. Л.Н.Толстого, зато дает очень много для определения его миросозерцания" (Р.А.Дистерло, 1886, с. 149). В свою очередь, философы, реконструировавшие религиозное мировоззрение Л.Толстого, строили свои выводы только на анализе его трактатов и публицистических статей, также считая, видимо, что повесть к ним ничего не прибавляет. Так, почти одновременно с появлением повести, возникает ее философско-критическая, а позже литературоведческая изолированность, которая до сих пор не преодолена.

В советском литературоведении части повести и отдельные стороны ее поэтики многократно привлекались при исследовании общих проблем творчества Л.Толстого. Мы имеем в виду работы Д.С.Мережковского, Ю.И.Айхенвальда, М.А.Алданова, М.М.Бахтина, Л.Я.Гинзбург, Н.Я.Берковского, Е.Н.Купреяновой, Г.Я.Галаган и др.

В целиком посвященных "Смерти Ивана Ильича" работах повесть рассматривается через одну, наиболее принципиальную с точки зрения авторов, категорию художественного сознания Л.Толстого: деталь -Н.П.Еремин, индивидуалистическое сознание - Б.Тарасов, время -Э.Ф.Володин. Эти описания оставляют ощущение неполной адекватности тексту Л.Толстого, хотя бы потому, что ни одно из них не объясняет сшгу его эмоционального воздействия. Сковывающими литературоведов моментами оказываются как раз стремление сохранить строгость и стройность исследования, развернув его из одного

центра, а также сам выбор центральной категории: он совершается интуитивно и в большинстве случаев независимо от общих исследований поэтики Л.Толстого.

Итак, с одной стороны - ни одна серьезная проблема толстовского творчества не была поставлена и решена только на материале "Смерти Ивана Ильича"; с другой - ее целостные описания, стремящиеся найти единый принцип, охватывающий все содержание повести, не достигают этой цели.

На наш взгляд, это противоречие снимается расширением исследовательских рамок. Мы исходим из того, что "единство текста (как правило, амбивалентное, внутренне противоречивое), ранее искавшееся в его имманентной сердцевине, теперь предполагается охватывающим и то, что вовне. Спроецированное на множество контекстов, произведение предстает как комплекс акций, направленных на те или иные явления жизни и искусства. Характерный исследовательский жест - "А что, если прочесть текст А с текстом Б в руках?!" - нацеливается теперь на выявления того действия, которое в тексте А учинено над текстом Б; и этот жест воспроизводится несколько раз, с тем чтобы установить, какие поступки совершены одновременно и по отношению к текстам В, Г, Д" (А.К.Жолковский, 1992, с.7).

"Смерть Ивана Ильича" рассматривается в диссертации в контекстах других жанров и других видов искусств. Помещая повесть в заведомо неоднородные контексты притчи (другого жанра) и кино (другой вид искусства), мы стремимся к тому, чтобы исследовательские рамки не стеснили объемности толстовского текста и высветили его не рассмотренные прежде грани. Этим преодолевается и та отьединенность повести, о которой мы говорили выше. Текст повести предстает при таком подходе сложным единством, образующимся из взаимодействия разных по происхождению и времени возникновения текстовых структур (от традиционных жанров - притчи - до прообразов только складывающегося кинематографа). Особую важность при этом приобретает вопрос о том, насколько преднамеренно автор конструирует различные слои и уровни текста. Поэтому в отдельной главе диссертации рассматривается проблема

соотношения сознательного и бессознательного начал в творчестве позднего Толстого.

Контексты, в которых рассматривается "Смерть Ивана Ильича" (жанр притчи, кинематограф и чувственное начало в поэтике Л.Н.Толстого), укреплены литературоведческой традицией. Еще дореволюционная критика создала несколько образов писателя, в которых критики завершали и сводили в целое (им становился образ) свои ощущения от толстовского творчества. "Простой иудей первого века, ожидающий в знойной пустыне слова великого Учителя жизни" (В.Г.Короленко, 1927, с.45) скрыто присутствует в главе о притче; языческий Пан с любовью к своей телесной жизни и с "душой-язычницей" (Д.С.Мережковский) угадывается как прообраз "телесной поэтики", а с кинематографической поэтикой связан Модернист В.В.Набокова.

В цели и задачи исследования входит: выяснить как преломляется в структуре повести общее представление о противоречивости писателя; как связываются в ней толстовский рационализм и принцип эмоциональной заразительности произведения, провозглашенный самим Толстым; в какой степени повесть, создаваемая в годы перелома одновременно с Народными рассказами, является, как и они, "экспериментальным" в плане поиска новых форм текстом. Научная новизна состоит в принципиально новом взгляде на определенный круг проблем и вопросов, разрабатываемых современным толстоведением. В частности, по-новому решается вопрос о взаимоотношении философского и художественного начал творчества Л.Н.Толстого; при этом предлагается новая трактовка природы противоречий внутри художественной системы писателя. Концепция, изложенная в диссертационном сочинении, позволяет объяснить индивидуальное своеобразие творческого метода позднего Толстого и открывает новые перспективы для дальнейшей работы в этом направлении.

Практическая значимость. Результаты диссертационного исследования могут быть использованы при подготовке вузовских лекционных курсов, спецкурсов и спецсеминаров, практических занятий по истории русской литературы и теории литературы, а также истории и теории кино. Кроме того, сделанные в работе выводы могут

использоваться в дальнейших исследованиях, посвященных изучению проблем творчества Л.Н.Толстого.

Апробация результатов исследования. Основные положения диссертации были изложены на научной межвузовской конференции (Томск, 1988) и межвузовской конференции по проблемам высшего образования (Новосибирск, 1993), отражены в четырех публикациях. Диссертация обсуждалась на заседании кафедры русской литературы РГПУ им.А.И.Герцена и заседании кафедры русской литературы НГПУ.

Структура диссертации. Работа состоит из введения, трех глав, заключения и библиографии. Каждая глава снабжена комментариями. Библиографический список включает 163 наименования.

Во введении обосновывается актуальность темы исследования, формулируются цели и задачи работы, раскрывается ее научная и практическая значимость, определяются методологические и теоретические основы диссертации, намечаются пути решения исследовательских задач.

В первой главе "Смерть Ивана Ильина как притча" рассматриваются идеальные значения, выражаемые в повести через и с помощью вещей. Впервые ключевой для повести образ смертельной болезни появляется у Л.Толстого в "Исповеди" (1879). Обращение к готовому, легко воплощаемому образу для того, чтобы через подобие уму охарактеризовать нечто иное, непредставимое и "не допускающее знакового выражения" (НЛ.Мусхелишвили, Ю.А.Шрейдер, с.101), воспроизводит логику Евангельских притч: "Подобно есть Царствие Небесное закваске, зерну и т.д.".

Описанию образов собственно толстовской притчи предшествует анализ библейских архетипов в тексте повести: Лазаря, воскрешенного Иисусом на пятый день после смерти; судьи (притча о неправедном судье, Лк. XVIII, 2-8); фарисея и мытаря (Лк. XVIII, 10-14); Иова и Христа. Каждый из них существует в космосе культуры

как образ идеи или события, изменившего этот космос.

Мы показываем, что Л.Толстой существенно трансформирует эти идеи: возможность "беззаконного закона" (Н.Л.Мусхелишвили, Ю.А.Шрейдер, с.101), демонстрируемая в притчах о неправедном судье и о фарисее и мытаре для того, чтобы потрясти сознание слушателей, заставив их изменить сам способ понимания, превращена у Л.Н.Толстого в картины обязательного и неотвратимого возмездия "неумолимой силы", одной и той же для Ивана Ильича и Анны Карениной. После сопоставительного анализа эпизодов "Смерти Ивана Ильича" и "Анны Карениной" делается вывод о том, что действия неумолимой силы, "возвращающей" человеку каждый его выпад, являются ожившим механизмом категорического императива, обучающего героев Л.Н.Толстого этической заповеди: "Относись к другому так, как ты хочешь, чтобы он относился к тебе". Таким образом, поэтика Л.Н.Толстого моделирует этическое, а не религиозное сознание.

Еще одно проявление толстовского волюнтаризма редактирование им поведения Библейских героев. Реальные участники истории превращаются Толстым в персонажей собственного творчества. Мы иллюстрируем это двенадцатой главой повести. Агония Ивана Ильича, имеющая сходство с крестными муками Христа, завершается произносимым кем-то "над ним" словом "Кончено". Почти то же самое слышит Николай Левин. В своем "Объединении и переводе Четвероевангелия" Л.Н.Толстой исправляет произнесенное Христом на кресте "Свершилось" (Иоан. 19,13) на свое "Кончено", заставляя Иисуса говорить так, как автор и покорно повторяющий за ним Иван Ильич.

Первым здесь должен быть назван образ "болящего, страдающего тела" как реального (в противоположность мнимому) бытия.

Страдающее тело - образ греховного бытия, наказываемого Богом и - одновременно - образ греховного мира, за который страдает невинное тело праведника. Актуальность второго смысла подтверждается, например, текстами "Народных рассказов": "Все, что мы сделаем другому человеку, мы то сделаем Ему... Когда мы

насилуем людей и вымещаем на них злом за зло, когда мы мучаем людей и проливаем кровь человеческую, разве мы не истязуем Господа нашего, того, который сказал нам - не противиться злому".

Оба смысла объединяются темой пути к истине. "Иную притчу сказал Он им: Царство Небесное подобно закваске, которую женщина взявши положила в три меры муки, доколе не вскисло все" (Мф. 13,33). "Процесс вскисания есть процесс распада, ... и в этом смысле имеет сродство с разложением и гниением, с тем, что относится к смерти". Таким образом, путь к Истине (Богу) проходит через нечистое, предел которого - позорная смерть, знаком которой является гниение. Этот же путь проходит и Иван Ильич, но библейские знаки (гниение) обнаруживаются в виде "легкого запаха разлагающегося трупа", чувствуемого Петром Ивановичем, и в виде атрибута "живых мертвецов": запах изо рта жены. Гниющее тело мертвеца вырастает в уродливое, неприличное, нагое тело истины а "белое, холеное" тело жены становится знаком обмана.

Тело истины - наго. Иван Ильич пытается срывать одежду, которая "давит и душит его". "Наг вышел я из родимых недр и наг возвращусь назад" (книга Иова).

У Толстого наги сироты и ангелы, сброшенные на землю ("Чем люди живы"). Нагота здесь обозначает небесное отцовство и -одновременно - земное сиротство: "Перед лицом вечности все должны разоблачиться от всего тленного и стать нагими. И понятна отсюда пустота души, лишившейся большей части своего внутреннего содержания". Но у срывания одежд есть еще одно значение: "Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их" (Мф. 7,13). "Узкий размер всего номера" подчеркивается в Арзамасском ужасе. "Чем больше живешь, тем становится короче и время, и пространство: что время короче, это все знают, но что пространство меньше, это я только теперь понял. Все кажется меньше и меньше, и на свете становится тесно... Человек всегда стремится к тому, чтобы вытти из своих пределов... Всегда одно в ущерб другого: он только растягивает мешок, в котором он сидит". Мешок, в который просовывает Ивана Ильича "невидимая, непреодолимая сила" - не только метафора материнского лона, но и определенность человека своим телом, материальностью вообще. Смерть поэтому, конечно,

"рождение в жизнь вечную", но описываемое как "вытряхивание из мешка", из мешка пространства-времени и даже из мешка своего тела. В связи с этим вспомним, что ударился Иван Ильич, драпируя гардину; герою "Записок сумасшедшего" не дает покоя окно с красной занавеской; в гостиной Головиных вдова Ивана Ильича "зацепилась черным кружевом черной мантилии за резьбу стола"; а "Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне".

Занавески, гардины, обои, мантилии - это все виды пологов,завес. "Завеса есть метафора смерти, лона". Одновременно это покрывало Майи. "Есть два очень грубые и вредные суеверия..., что мир, хахим он нам представляется, и наша жизнь, то есть закон нашей жизни, определяется нашим отношением к этому миру" (Л.Н.Толстой, т.57, с.72).

Внутри "пологов" выделяются в отдельную группу кружево, пуф, мешок. Уже в звуковой оболочке слово "кружево" соединяет "круг" и "ужас". Зацепившееся кружево, которое нужно, но не легко отцепить, впервые появляется в "Анне Карениной" после безмолвного признания Анны Вронскому: "Анна Аркадьевна отцепляла быстрою рукой кружево рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая, ее Вронский" (ч.2, гл.7).

Кружево в сочетании с "восхищением" (исконное значение глагола "восхищать" - похищать, уловлять) создают образ пойманной в сети Анны. Не случайно поэтому многократно повторяемое затем ею и Вронским слово "разорвать".

В "Смерти Ивана Ильича" кружево выступает в паре с "расстроившимся пружинами и неправильно подававшимся под сиденьем пуфом". Они оба "цепляют" и не пускают людей, т.е. выполняют роль уловок, к которым прибегают при лжи. Ряд обволакивающих поверхностей, от которых не отделаться и из которых не выпутаться грешному человеку, завершает черный мешок, в который не может пролезть Иван Ильич, - обманность времени и пространства, а вместе с ними и телесной формы существования человека.

"Мучительная и безжалостная сила" возмездия выступает в повести в образах механического неодушевленного движения.

Таким образом, притча Л.Н.Толстого строится из следующих образов:

(1) болящее, страдающее и нагое тело - истинное бытие и путь к нему через переживание (как изживание) своей греховности;

(2) завесы и пологи (гардины, обои, занавески, платки) -ширмы, на время отделяющие человека от истины;

(3) сети (кружево, пуф, мешок) - обман и ложь, сопротивляющиеся разоблачению и затрудняющие движение к истине;

(4) камень, винт, вагон (железная дорога) - образы неодушевленного движения и двигающей их неумолимой силы, то есть возмездия;

(5) муха, адский червь (слепая кишка) - грех и расплата за него.

Образы толстовской притчи почти не совпадают с традиционными, хотя находятся на разном расстоянии от них: группы (1), (2) и (5) еще имеют прообразы в духовной культуре, а (3) и (4) являются собственно толстовскими. В осуществленной таким образом деформации традиционного жанра просматривается общая модель взаимоотношений Л.Толстого с христианской культурой. Ощущая невозможность принять ее как данность, он начинает ее исследовать, чтобы исправлять. Это, в конечном счете, приводит к переписыванию Евангелия и приспособлению христианских истин к своему собственному мировоззрению.

Глава 2. Кинематографическая поэтика повести "Смерть Ивана Ильича"

"Смерть Ивана Ильича" закончена в 1886 г. Поэтому мы не можем говорить о влиянии кинематографа на поэтику повести. Но если принять, что образ может складываться не только как "подобие" существующему и готовому, но и как его предвосхищение, что зреющее в истории человеческого духа новое мировосприятие сгущается в образы, неожиданно возникающие в уже сложившихся видах творчества, раньше, чем в отдельный вид искусства, то можно попытаться увидеть кинематограф как бы накануне своего рождения и в поисках собственного языка. В этом смысле мы будем говорить о кинематографических образах и кинематографичное™ "Смерти Ивана

Ильича". (Говоря "кино", мы имеем в виду только немое кино).

Наши рассуждения в этой главе основаны на анализе сцены битвы Петра Ивановича с пуфом и отцепления Прасковьей Федоровной кружева из 1-ой главы повести. Стилистическая спаянность эпизода осуществляется его ритмом, или одинаковостью синтаксической структуры реплик с общей семантикой - "обладание чем-то". Она -одна из важнейших смыслообразукицих всего повествования, и в частности, 1-ой главы.

Внутреннее движение анализируемой сцены состоит в частичном "освобождении" из-под власти человека предмета, на который переносится действие (III): в предложениях 1 - 3 он абсолютно пассивен и только воспринимает достигающее его действие; в предложении 4 появляется более активный творительный орудийный -"черным кружевом", а в 5 и 7 пуф становится самостоятельным субъектом действия, при этом оживая.

"Чем яснее мы осознаем, что предметы неумолимо существуют как конкретное и чем больше существования мы находим в них, тем более существования отпадает от нас, тем более убывает моего "я"(Ю.С.Степанов, 1973, с.18).

Живое только изображает свое существование; кажется, а не существует. Ощущение "призрачности" и разъединенности самоощущения (себя как эмоционально-телесного единства) и самовыражения (внешнего проявления этого единства, например, жест) - первый момент кинематографического мироощущения, вводимый Л.Н.Толстым.

Невозможность почувствовать собеседника, то есть увидеть его реакцию на себя, лишает толстовских героев и самоощущения (потому что мы точно знаем, что существуем, только по тому, что отзываемся в другом). И эта "перегородка", мешающая ощутить себя живым, имеет в кино свою параллель: актер кино и зритель существуют в разных пространственно-временных континуумах.

Действие, разыгрываемое Прасковьей Федоровной и Петром Ивановичем, совершенно бессловесно. Героям не только не удается поговорить. Терпит фиаско и их постоянно осуществляемое "перекладывание" себя в предмет (см. синтаксическую структуру отрывка). Это желание отождествиться с вещью есть стремление к окончательному воплощению (потому что вещь реальна в отличие от

кажущегося человека). Но превращение человека в стопроцентную материю невозможно: есть смерть, и она кладет неодолимую преграду между смертным человеком и бессмертной вещью.

Прасковья Федоровна и Петр Иванович полностью осмеяны именно потому, что они несовершенны как с точки зрения "идеального", "гармонического" человека, так и с "точки зрения" вещи. Тем не менее в своей попытке "слияния" человека и вещи Л.Н.Толстой опять предвосхищает кино. Мы опираемся на исследования З.Кракауэра, В.Пудовкина, А.Пиранделло, характеризующих интересующую нас сторону кинообраза.

Взаимодействие человека и вещи происходит в рамках комической ситуации (В.Я.Пропп, 1976, А.Бергсон, 1992). "Мы смешны тогда, когда внешние, физические формы проявления человеческих дел и стремлений заслоняют собой их внутренний смысл" (В.Я.Пропп, с.ЗО). Акцент на "внешние, физические формы" падает в разбираемой сцене из-за ее немоты. Но можно и более точно определить смешное. По А.Бергсону, комично "живое, покрытое слоем механистичности" (А.Бергсон, с.31). В наших примерах, будь то трюки Чарли Чаплина или пуф Прасковьи Федоровны, скорее, наоборот: комично неожиданное, таящееся в механическом. Внезапное оживление мгновенно превращает вещь в актера, изображающего себя и - еще что-то. Тем самым вещь приобретает способность партнерствовать с человеком. Комическое в сфере этого партнерства всегда связано с неожиданным движением неподвижного.

Находясь в пространстве комической ситуации, обнажающей кинематографичность разбираемой нами сцены, мы можем понять, почему Л.Толстой буквально "обрывает" нарождающуюся поэтику, не пользуется ее приемами вне данного эпизода и тем самым не дает ей сложиться в целое.

Комическая ситуация Л.Толстого почти уничтожается характером вызываемого ею смеха. Ни Прасковья Федоровна, ни Петр Иванович не смеются. Посмеяться над своей привязанностью к вещам и тем самым от нее освободиться им не дано. Поэтому над ними смеется автор, уничтожая их самих за эту привязанность.

Люди для Л.Толстого строго делятся на тех, кто смеется, и тех, над кем смеются, а осмеяние представляет собой обнаружение и обличение порока почти в этимологическом смысле этих слов:

"выведение" порока наружу, обнаружение его образа, в котором он (порок) виден как окружающим (смех), так и самому себе (стыд). Порочное таким образом уличено и разоблачено, превращено в стыд и раскаяние осмеиваемого. Но не уничтожено. Можно осознавать свой грех и быть не в состоянии "выйти" из него. Толстой написал об этом повесть "Дьявол". Так культура разума, не доверяющая чувству и телу (смеху над пороком в себе) и "выводящая" исправление грехов в область нравоучительных наставлений, оказывается бессильной перед "материально-телесным низом". И чем она бессильнее, тем сильнее страх и недоверие к нему. И чем сильнее страх и недоверие, тем бесконтрольнее заполняет эта материя пространство толстовской повести.

Попыткам обрести бессмертие через владение (обладание) бессмертными вещами Л.Толстой противопоставляет в центральной 6 главе повести и еще раз - в главе 10 отождествление с совсем другими вещами: "Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки. "Не надо об этом... слишком больно", -говорил себе Иван Ильич и опять переносился в настоящее" (гл.10).

Это пробуждение души и переживание обретения утраты мы сопоставляем со стихотворениями А.Фета "Когда мои мечты за гранью прошлых дней", "Сияла ночь. Луной был полон сад", "Alter ego", выявляя сходство лирического чувства приведенного выше отрывка и названных стихотворений.

Тем самым мы еще раз устанавливаем границу толстовской кинематографичное™: описание истинного переживания Л.Н.Толстой доверяет испытанной и традиционной поэтике лирического стихотворения.

Но кинотеория также отрефлектировала момент перехода от уникальной вещи - к репродуцированной. Это сделал В.Беньямин, исследовавший в 1930-х годах структуру восприятия произведения искусства и шире - вещи и изменения этой структуры в момент возникновения кино. Его работа привлекается нами для создания

историко-культурной перспективы и выявления в собственно толстовском описании вещи черт других видов и родов искусств.

Во 2-ой главе работы показано, как из просвечивающих ширм "белого квадратного ужаса" и пещеры Платона, активно присутствовавшей в сознании художников конца прошлого века, в повестях Л.Н.Толстого 80-х гг. почти складывается модель и образ киноэкрана и некоторые элементы киноязыка. К ним относятся:

1. Образы неодушевленного движения. В кино ощущение призрачности и механистичности происходящего создается оттого, что пространственно-временные континуумы зрителя и актера ни в одной точке не пересекаются.

2. Построение комической ситуации путем уплотнения реальности, то есть переводом смысла - в изображение.

3. Абсолютный, то есть незнаковый характер материи, живущей по своим собственным законам во времени.

4. Многочисленные трюки с вещами и оживление вещей: актерство вещи.

5. Буквализация метафор, связанная у Л.Н.Толстого с его неприязнью к условностям вообще и к условности знака в частности, а в кино - с попыткой создания всеобщего языка, понятного каждому, то есть, в сущности, с тем же стремлением к уменьшению условности.

Третья глава "Чувственное и рациональное в поэтике повести" состоит из двух параграфов.

Параграф первый - "Поэтика телесности". Цель данного параграфа - выявление выразительных средств, создающих сильнейшее эмоциональное воздействие повести. Их совокупность названа нами "телесной поэтикой".

Несмотря на общее представление о Л.Н.Толстом как о писателе идеологическом и тенденциозном, способном даже нарушить требования художественной правды ради пропаганды своих идей, сам Л.Н.Толстой никогда не ставил идеи в художественном произведении выше чувства, что затем получило и теоретическое обоснование в его трактате "Что такое искусство": "Деятельность искусства основана на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражения чувства другого человека, способен испытывать то же

самое чувство, которое испытал человек, выражающий свое чувство..."; "Искусство начинается тогда, когда человек с целью передать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его" (гл.5).

Разуму отводится роль "критика" уже проявленных чувств, разделения их на "более добрые", то есть "более нужные для блага людей" и "менее добрые" - и в зависимости от преобладания в произведении искусства тех или других - его окончательной оценки. Рецензирующая чувства роль разума явно вторична, на первый план выдвигаются чувства, или, что точнее с точки зрения сегодняшней психологии, эмоционально-телесные реакции (которые разум, осмысливая, превращает в чувства).

Принципам "передачи другим испытанного писателем чувства" или, как резче сказано в другом месте - "заражения" им, обосновывается осуществляемый в повести принципиальный увод читателя от логических раздумий и погружение его в область чувственно переживаемого. Грань между текстом и читателем размывается. Текст буквально навязывает читателю определенное состояние, и через него - отношение к происходящему.

Используемые при этом Л.Толсгым приемы "захвата" читателя сходны с элементами "чувственного мышления", описанного в работах Леви-Брюля, К.Леви-Стросса, В.Тернера и других исследователей "примитивных" культур: 1. Все эмоциональные состояния героя изображаются как его телесные реакции: отвращение - как отворачивание лица, ненависть - невозможность или нежелание смотреть. Связь эмоции с физическим жестом закреплена уже во внутренней форме слов, следовательно, в данном случае Л.Толстой возвращается к древнему образу чувства. 2. Иван Ильич пытается "заговорить" почку или слепую кишку. В работе показано, что неудача заговора связана как раз с нарушением его правил, с неправильностью языка, используемого Иваном Ильичем. 3. Гнев героя есть имитация телом собственной смерти с тем, чтобы мир (точнее, ненавидимые им в этом мире) перестали для него существовать. 4. "Животное начало" в человеке изображается Л.Толстым животными чертами в человеческом облике или сравнением человека с животным. Особенно устойчиво отождествление страсти и плотского греха с

лошадью. С ней сравниваются маленькая княгиня в "Войне и мире", Анна Каренина, жена Позднышева ("Крейцерова соната") и... Иван Ильич. Все эти женщины погибают нераскаявшимися и непрощенными, их мертвые лица искажены (черта "животности"), а оставшиеся в живых близкие обрекаются их смертью на вечные муки совести. Иван Ильич - первый, кому смерть возвращает человеческое, не искаженное грехом лицо. Это также сходится с классическими физиогаомиками. См., например, интерес Лафатера к изучению умирающих и "масок смерти", якобы "возвращающих человеку его истинную физиогномию" (М.Б.Ямпольский, 1989, с.79). 5. Текст повести полон изображениями человеческого тела. В просмотренных нами рукописных редакциях и вариантах повести телесность еще гуще. Зрелище человеческого тела одновременно притягательно и ненавистно всем прозревающим героям повести. Из второй черновой редакции Л.Толстой вычеркивает принадлежащую Петру Ивановичу (тогда еще - Михаилу Семеновичу Творогову) фразу о завораживающем его виде мертвеца.

Тело у Толстого есть облик смерти. Смерть заполняет все межпредметное пространство повести: ее невещественное присутствие обнаруживается в злобе и страхе Ивана Ильича, в многочисленных вещах-ширмах, поставленных, чтобы отгородиться от нее, и в самой плотности человеческого тела, являющейся видимой нам границей смертности: "Жизнь, изображаемая смертью, явлена в феномене человека как Божьей твари: бессмертная душа, оплотненная (означенная, изображенная) смертным телом" (К.Г.Юсупов, с.35).

Поэтика повести представлена в работе как система вовлечения читателя в круг состояний смертельной тоски и тревоги, испытываемых героем. Поэтому эти состояния являются не темой и предметом изображения, "охлажденными" формотворчеством эстетически внеположного этим чувствам автора, а тем началом, из которого и в борьбе с которым развертывается форма произведения.

Логика движения повести состоит в последовательном обнаружении смерти в том, что кажется жизнью, а образ, инициирующий эту логику - она (курсив Л.Н.Толстого) - смерть, глядящая на Ивана Ильича сквозь ширмы, "которые не столько разрушались, сколько просвечивали, как будто она проникала через все, и ничто не могло заслонить ее".

"Шаговое" приближение к смерти составлено из контрастного сопоставления жизни и смерти с обязательной ударностью последней и "отказных" движений (С.М.Эйзенштейн), отражающих в своей структуре эмоциональную неприемлемость и логическую антиномичность смерти.

Кроме того, так понятый механизм отказного движения, включая потрясенное сознание, есть модель эмоции неудовлетворенности, которой перенасыщена повесть. И общее тематико-выразительное движение повести ("проступание смерти сквозь все покровы"), и его динамическая модель - отказное движение - "вдохновляются" этой эмоцией и являются воспроизведениями ее структуры. Рассматривая далее метафору "белого света смерти", освещающего истину умирающим героям Л.Толстого, мы приходим к выводу, что причастностью к истине Л.Толстой называет способность видеть ложь. Толстовское обличение лжи происходит в тех же интонациях, синтаксических конструкциях и имеет ту же логику развития, что и эмоциональное переживание надвигающейся смерти, поэтому оно является авторской попыткой рационализации и преодоления этого переживания.

Целью данного параграфа было исследование механизмов эмоционального воздействия текста повести на читателя. Сознательность и продуманность способов этого воздействия позволила объединить их в особый принцип поэтики, названный в работе "поэтикой телесности". В ходе исследования мы установили, что роль эмоций в структуре повести еще выше, что такие рациональные уровни текста, как сюжет и мотивная структура, а также аксиологическая тема правды и лжи также имеют эмоциональную подоплеку и своей структурой воспроизводят эмоцию неудовлетворенности.

Вопрос о степени отрефлектированности этого момента автором и связанный с ним другой - об авторской интерпретации эмоциональных комплексов - будут предметом дальнейшего исследования.

Во втором параграфе - "Проблема автора и героя" рассматриваются варианты собственно толстовской рационализации эмоционального содержания повести. Они в большой степени определяются общим характером рационализма Л.Н.Толстого. М.М.Бахтин называет сознание умирающих героев Толстого "уединенным": "Смерть он (Л.Н.Толстой - Н.Ф.) изображает не только

извне, но и изнутри, то есть из самого сознания умирающего человека, почти как факт этого сознания. Его интересует смерть для себя, то есть для самого умирающего, а не для других, для тех, которые остаются" (М.М.Бахтин, 1979, с.314). В работе выдвигается принцип атомарности всех персонажей повести. Ее принципиальность и необходимость заключается уже в резкой оценочное™ незыблемой в художественном мире Л.Толстого оппозиции "внешнее - внутреннее". Внешнее противопоставляется внутреннему (отношения между ними строятся у Л.Н.Толстого всегда - по принципу "или" и никогда -"и") как мнимое - реальному, видимость - сути. Движение "внутрь" означает, таким образом, движение к истине, в суть.

"Внутреннее пространство" и "объемность" героев проверяется у Л.Н.Толстого их отзывчивостью (способностью реагировать на...) и наличием чего-то внутри. Вещь кому-то принадлежит, душа (тело) что-то в себе содержит. Нечто, находящееся внутри Ивана Ильича ("что-то... неслыханное, что завелось в нем и, не переставая, сосет его") выступает гарантом этого содержания, измеряемого не протяженностью, формой или границами, а переживанием. Боль - самовыражение внутреннего, то, через что это внутреннее ощущает себя. Момент непосредственности чувства и его полной сосредоточенности в восприятии уничтожает возможность лжи. Так, по Л.Толстому, и должна переживаться истина.

Иван Ильич находится внутри своего чувства. Отчаяние его представляется всеобъемлющим и абсолютным. В действительности границей отчаяния является сама неудовлетворенность героя. Но Иван Ильич ее как бы не замечает. Так Л.Н.Толстой сохраняет ему искренность и единство. Иван Ильич искренен, поскольку говорит то, что чувствует, и неправдив, поскольку приписывает свои ощущения объективной действительности.

Парадокс "искреннего, но неправдивого героя" - следствие запрета на выход за границы своего сознания. Герой Л.Толстого не может произвести самопроверки, осуществляемой в рефлексии, так как всякое удаление от внутреннего приводит к его искажению. Поэтому подтверждение правоты героя организуется в повести по-другому: постепенным сближением и затем слиянием точек зрения автора и

героя. В работе описывается постепенное сближение автора с героем и отмечено, что оно "наслаивается" на биографическую близость И.И.Головина и Л.Н.Толстого, которая не ограничивается сюжетным рядом, но распространяется даже на интимные чувства и их вербальные выражения. Другим следствием отсутствия самоконтроля сознания представляется разрыв между чувствами и действиями героя и их интерпретацией, предлагаемой автором. Искажающая авторская интерпретация эмоций героя выглядит последовательной и системной.

Самое значимое расхождение находится в финале повести. Фигура Васи/Володи являет собой удивительную трансформацию отцовской любви "подсознательно-архаическим" началом. Он - единственный, кто "понимал и жалел", кто за руку перевел Ивана Ильича из мира живых в царство мертвых, - предстает бессловесным прячущимся существом.

Появление снизу, тайное прикосновение и "ужасная синева под глазами" (пустые глазницы мертвецов) - черты хтонического существа. Гимназистик также обладает "шаманской" двусторонностью, видя тот и этот мир. Через него тот мир можно увидеть. Взгляд Васи/Володи страшен Ивану Ильичу: он видит неминуемость смерти. Мировоззрение "позднего" Л.Н.Толстого отводит ребенку именно такое место: дети - бессмысленное продление жизни (Л.Н.Толстой считал, что, когда люди достигнут совершенства, они прекратят рождать новых), знак недостаточного совершенства родителей, иначе говоря, их греховности. В этом смысле появление ребенка действительно ведет к смерти родителей.

Подсознательно и сознательно ребенок связывается со смертью. Что же происходит в последней сцене? Фигура незрячего человека, "кидающего" руками до тех пор, пока не попадет (ся) кто-нибудь -напоминает водящего в жмурки. А.А.Потебня показал, что игра в жмурки обозначает похищение детей смертью. Кроме того, жест Ивана Ильича - рука, попадающая на голову сына, совпадает с картиной смерти из стихотворения А.Фета "Смерти": "Пусть головы моей рука твоя коснется". Подсознательное спасение героя не своей, а чужой смертью, и совершаемая при этом сознанием спасительная подмена является действительным содержанием толстовской противоречивости, внешним выражением которой в повести выступает усматриваемое исследователями несоответствие ее финала и основного текста.

Итак, особенностями толстовского рационализма объясняется "заместительный" и "рецензирующий" характер сознания автора. Л.Н.Толстой "надстраивает" свои интерпретации над совсем другое описывающим текстом (см. анализ сцены смерти героя), не дает сложиться в систему образам нарождающейся кинематографической поэтики только из-за содержащегося в них элемента формальной игры (гл.2), переписывает евангельские сюжеты и создает собственные тексты в освященных и закрепленных традицией жанрах (гл.1).

В заключении диссертации подведены итоги.

В работе осуществлено несколько прочтений повести "Смерть Ивана Ильича". В результате исследования повесть предстала сложной и неоднородной структурой, несущей в себе следы сложившихся в разное время образов культуры (библейские архетипы и структура притчи, лирическое переживание А.Фета и праведники традиционной духовной культуры), с каждым из которых у Л.Толстого складываются особые отношения. Некоторые моменты истории этих отношений нам удалось проследить.

Рассматривая поэтику одного произведения писателя, мы широко обращались к другим его текстам, хронологически расположенным на совершенно разном расстоянии от повести. Во всех них обнаруживаются не сходные, а тождественные мотивы, сцепления, образы и целые эпизоды. Они существуют в разных комбинациях, в одних сюжетах представлены полно, а в других - частично. Но в целом можно говорить о том, что Толстой принадлежит к тому типу художников, которые много раз переписывают свои собственные впечатления.

Образование значений в его текстах происходит сходно с описанным К.Леви-Строссом принципом калейдоскопа, "в котором осколки различных строительных материалов подвергаются бесконечной аранжировке, проходят через множество зеркальных отражений и в результате превращаются в уникальные фигуры (модели)" (цит. по: Б.М.Гаспаров, 1984, с.329).

Реконструкция этих значений может создать новые основания для описания поэтики Толстого в целом.

а) Дворкина H.A. Код и текст "Воскресения"//Материалы научной студенческой конференции. - Новосибирск, 1986. - С.81-87.

б) Дворкина H.A. Проблема смерти в повести Л.Толстого "Смерть Ивана Ильича"//Проблемы метода и жанра. Тезисы докладов межвузовской научной конференции. - Томск, 1988. - С.118-119.

в) Дворкина H.A. Жанры исповеди и притчи в повести Л.Толстого "Смерть Ивана Ильича"//Русская литература XI-XX веков. Проблемы изучения. Тезисы докладов. - Спб., 1992. - С.25-26.

Прошло еще две недели. Иван Ильич уже не вставал с дивана. Он не хотел
лежать в постели и лежал на диване. И, лежа почти все время лицом к стене,
он одиноко страдал все те же неразрешающиеся страдания и одиноко думал все
ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И
внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а
так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было.
С самого начала болезни, с того времени, как Иван Ильич в первый раз
поехал к доктору, его жизнь разделилась на два противоположные настроения,
сменившие одно другое: то было отчаяние и ожидание непонятной и ужасной
смерти, то была надежда и исполненное интереса наблюдение за деятельностью
своего тела. То перед глазами была одна почка или кишка, которая на время
отклонилась от исполнения своих обязанностей, то была одна непонятная
ужасная смерть, от которой ничем нельзя избавиться.
Эти два настроения с самого начала болезни сменяли друг друга; но чем
дальше шла болезнь, тем сомнительнее и фантастичнее становились соображения
о почке и тем реальнее сознание наступающей смерти.
Стоило ему вспомнить о том, чем он был три месяца тому назад, и то, что
он теперь; вспомнить, как равномерно он шел под гору, - чтобы разрушилась
всякая возможность надежды.
В последнее время того одиночества, в котором он находился, лежа лицом
к спинке дивана, того одиночества среди многолюдного города и своих
многочисленных знакомых и семьи, - одиночества, полнее которого не могло
быть нигде: ни на дне моря, ни в земле, - последнее время этого страшного
одиночества Иван Ильич жил только воображением в прошедшем. Одна за другой
ему представлялись картины его прошедшего. Начиналось всегда с ближайшего по
времени и сводилось к самому отдаленному, к детству, и на нем
останавливалось. Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему
предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском
черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело
доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд
воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки. "Не надо об этом... слишком
больно", - говорил себе Иван Ильич и опять переносился в настоящее. Пуговица
на спинке дивана и морщины сафьяна. "Сафьян дорог, непрочен; ссора была
из-за него. Но сафьян другой был, и другая ссора, когда мы разорвали
портфель у отца и нас наказали, а мама принесла пирожки". И опять
останавливалось на детстве, и опять Ивану Ильичу было больно, и он старался
отогнать и думать о другом.
И опять тут же, вместе с этим ходом воспоминания, у него в душе шел
другой ход воспоминаний - о том, как усиливалась и росла его болезнь. То же,
что дальше назад, то больше было жизни. Больше было и добра в жизни, и
больше было и самой жизни. И то и другое сливалось вместе. "Как мучения все
идут хуже и хуже, так и вся жизнь шла все хуже и хуже", - думал он. Одна
точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом все чернее и чернее и все
быстрее и быстрее. "Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти",
- подумал Иван Ильич. И этот образ камня, летящего вниз с увеличивающейся
быстротой, запал ему в душу. Жизнь, ряд увеличивающихся страданий, летит
быстрее и быстрее к концу, страшнейшему страданию. "Я лечу..." Он
вздрагивал, шевелился, хотел противиться; но уже он знал, что противиться
нельзя, и опять усталыми от смотрения, но не могущими не смотреть на то, что
было перед ним, глазами глядел на спинку дивана и ждал, - ждал этого
страшного падения, толчка и разрушения. "Противиться нельзя, - говорил он
себе. - Но хоть бы понять, зачем это? И того нельзя. Объяснить бы можно
было, если бы сказать, что я жил не так, как надо. Но этого-то уже
невозможно признать", - говорил он сам себе, вспоминая всю законность,
правильность и приличие своей жизни. "Этого-то допустить уж невозможно, -
говорил он себе, усмехаясь губами, как будто кто-нибудь мог видеть эту его
улыбку и быть обманутым ею. - Нет объяснения! Мучение, смерть... Зачем?"

    XI

Так прошло две недели. В эти недели случилось желанное для Ивана Ильича
и его жены событие: Петрищев сделал формальное предложение. Это случилось
вечером. На другой день Прасковья Федоровна вошла к мужу, обдумывая, как
объявить ему о предложении Федора Петровича, но в эту самую ночь с Иваном
Ильичом свершилась новая перемена к худшему. Прасковья Федоровна застала его
на том же диване, но в новом положении. Он лежал навзничь, стонал и смотрел
перед собою остановившимся взглядом.
Она стала говорить о лекарствах. Он перевел свой взгляд на нее. Она не
договорила того, что начала: такая злоба, именно к ней, выражалась в этом
взгляде. - Ради Христа, дай мне умереть спокойно, - сказал он.
Она хотела уходить, но в это время вошла дочь и подошла поздороваться.
Он так же посмотрел на дочь, как и на жену и на ее вопросы о здоровье сухо
сказал ей, что он скоро освободит их всех от себя. Обе замолчали, посидели и
вышли.
- В чем же мы виноваты? - сказала Лиза матери. - Точно мы это сделали!
Мне жалко папа, но за что же нас мучать?
В обычное время приехал доктор. Иван Ильич отвечал ему: "да, нет", не
спуская с, него озлобленного взгляда, и под конец сказал:
- Ведь вы знаете, что ничего не поможет, так оставьте.
- Облегчить страдания можем, - сказал доктор.
- И того не можете; оставьте.
Доктор вышел в гостиную и сообщил Прасковье Федоровне, что очень плохо
и что одно средство - опиум, чтобы облегчить страдания, которые должны быть
ужасны.
Доктор оговорил, что страдания его физические ужасны, и это была
правда; но ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания,
и в этом было главное его мучение.
Нравственные страдания его состояли в том, что в эту ночь, глядя на
сонное, добродушное скуластое лицо Герасима, ему вдруг пришло в голову: а
что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была "не то".
Ему пришло в голову, что то, что ему представлялось прежде совершенной
невозможностью, то, что он прожил свою жизнь не так, как должно было, что
это могло быть правда. Ему пришло в голову, что те его чуть заметные
поползновения борьбы против того, что наивысше поставленными людьми
считалось хорошим, поползновения чуть заметные, которые он тотчас же отгонял
от себя, - что они-то и могли быть настоящие, а остальное все могло быть не
то. И его служба, и его устройства жизни, и его семья, и эти интересы
общества и службы - все это могло быть не то. Он попытался защитить пред
собой все это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И
защищать нечего было.
"А если это так, - сказал он себе, - и я ухожу из жизни с сознанием
того, что погубил все, что мне дано было, и поправить нельзя, тогда что ж?"
Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь. Когда он
увидал утром лакея, потом жену, потом дочь, потом доктора, - каждое их
движение, каждое их слово подтверждало для него ужасную истину, открывшуюся
ему ночью. Он в них видел себя, все то, чем он жил, и ясно видел, что все
это было не то, все это был ужасный огромный обман, закрывающий и жизнь и
смерть. Это сознание увеличило, удесятерило его физические страдания. Он
стонал и метался и обдергивал на себе одежду. Ему казалось, что она душила и
давила его. И за это он ненавидел их.
Ему дали большую дозу опиума, он забылся; но в обед началось опять то
же. Он гнал всех от себя и метался с места на место.
Жена пришла к нему и сказала;
- Jean, голубчик, сделай это для меня (для меня?). Это не может
повредить, но часто помогает. Что же, это ничего. И здоровые часто...
Он открыл широко глаза.
- Что? Причаститься? Зачем? Не надо! А впрочем...
Она заплакала.
- Да, мой друг? Я позову нашего, он такой милый.
- Прекрасно, очень хорошо, - проговорил он.
Когда пришел священник и исповедовал его, он смягчился, почувствовал
как будто облегчение от своих сомнений и вследствие этого от страданий, и на
него нашла минута надежды. Он опять стал думать о слепой кишке и возможности
исправления ее. Он причастился со слезами на глазах.
Когда его уложили после причастия, ему стало на минуту легко, и опять
явилась надежда на жизнь. Он стал думать об операции, которую предлагали
ему. "Жить, жить хочу", - говорил он себе. Жена пришла поздравить; она
сказала обычные слова и прибавила:
- Не правда ли, тебе лучше?
Он, не глядя на нее, проговорил: да.
Ее одежда, ее сложение, выражение ее лица, звук ее голоса - все сказало
ему одно: "Не то. Все то, чем ты жил и живешь, - есть ложь, обман,
скрывающий от тебя жизнь и смерть". И как только он подумал это, поднялась
его ненависть и вместо с ненавистью физические мучительные страдания и с
страданиями сознание неизбежной, близкой погибели. Что-то сделалось новое:
стало винтить, и стрелять, и сдавливать дыхание.
Выражение лица его, когда он проговорил "да", было ужасно. Проговорив
это "да", глядя ей прямо в лицо, он необычайно для своей слабости быстро
повернулся ничком и закричал:
- Уйдите, уйдите, оставьте меня!

    XII

С этой минуты начался тот три дня не перестававший крик, который так
был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слышать его. В ту
минуту, как он ответил жене, он понял, что он пропал, что возврата нет, что
пришел конец, совсем конец, а сомнение так и не разрешено, так и остается
сомнением.
- У! Уу! У! - кричал он на разные интонации. Он начал кричать: "Не
хочу!" - и так продолжал кричать на букву "у".
Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он
барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая
непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к
смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал,
что, несмотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что
ужасало его. Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в
эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее.
Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. Это-то
оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего мучало
его.
Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавила
ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то.
С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда
думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее
направление.
- Да, все было не то, - сказал он себе, - но это ничего. Можно, можно
сделать "то". Что ж "то"? - опросил он себя и вдруг затих.
Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время
гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. Умирающий все
кричал отчаянно и кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика.
Гимназистик схватил ее, прижал к губам и заплакал.
В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось,
что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он
спросил себя: что же "то", и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что
руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко
его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с
неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него.
Ему жалко стало ее.
"Да, я мучаю их, - подумал он. - Им жалко, но им лучше будет, когда я
умру". Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. "Впрочем, зачем
же говорить, надо сделать", - подумал он. Он указал жене взглядом на сына и
сказал:
- Уведи... жалко... и тебя... - Он хотел сказать еще "прости", но
сказал "пропусти", и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная,
что поймет тот, кому надо.
И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг
все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко
их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться
от этих страданий. "Как хорошо и как просто, - подумал он. - А боль? -
спросил он себя, - Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?"
Он стал прислушиваться.
"Да, вот она. Ну что ж, пускай боль".
"А смерть? Где она?"
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где
она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет.
- Так вот что! - вдруг вслух проговорил он. - Какая радость!
Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения
уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два
часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом
реже и реже стало клокотанье и хрипенье.
- Кончено! - сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. "Кончена смерть, -
сказал он себе. - Ее нет больше".
Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и
умер.

    Смерть Ивана Ильича. Примечания.

из Собрания сочинений в 12-ти томах. Т. 11. М., "Правда", 1984
Впервые - "Сочинения гр. Л. Н. Толстого", ч. 12, "Произведения
последних годов". М., 1886.
Определенных свидетельств о начале работы над этой повестью не
сохранилось. Весной 1882 года Толстой читал в редакции газеты "Современные
известия" первоначальную редакцию повести, которую собирался тогда печатать,
но позже значительно переделал ее (Н. Н. Гусев. Л. Н. Толстой. Материалы к
биографии с 1821 по 1885 год. М., 1970, с. 136-140). По-видимому, именно об
этой повести писала С. А. Толстая 20 декабря 1682 года Т. А. Кузминской:
"Левочка... кажется, начал писать в прежнем духе..." (Н. Н. Гусев. Летопись
жизни и творчества Л. Н. Толстого, т. 1, М., 1958, с. 554).
4 декабря 1884 года С. А. Толстая написала Т. А. Кузминской: "На днях
Левочка прочел нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но
очень хорошо; вот пишет-то, точно пережил что-то важное, когда прочел и
такой маленький отрывок. Назвал он это нам: "Смерть Ивана Ильича".
В письме к Л. Д. Урусову от 20 августа 1885 года Толстой сообщает:
"Начал нынче кончать и продолжать смерть Ивана Ильича. Я, кажется,
рассказывал вам план: описание простой смерти простого человека, описывая из
него. Жены рожденье 22-го, и все наши ей готовят подарки, а она просила
кончить эту вещь к ее новому изданию, и вот я хочу сделать ей "сюрприз" и от
себя".
Работа над повестью продолжалась даже на стадии корректуры (в 1886
году). Некоторые эпизоды были сокращены, но объем повести значительно
увеличился. Именно в корректуре была написана, например, X глава.
Как свидетельствуют современники и сам автор, в повести отразилась
жизненная история Ивана Ильича Мечникова, прокурора Тульского окружного
суда, умершего 2 июля 1881 гадает тяжелого заболевания. Т. А. Кузминская
писала, что Толстой почувствовал в Мечникове, когда он был в Ясной Поляне,
незаурядного человека. Его "предсмертные мысли, разговоры о бесплодности
проведенной им жизни", со слов вдовы покойного, Кузминская затем пересказала
Толстому (Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Тула, 1958, с.
445-446).
Знаменитый ученый Илья Ильич Мечников писал: "Я присутствовал при
последних минутах жизни моего старшего брата (имя его было Иван Ильич, его
смерть послужила темой для знаменитой повести Толстого "Смерть Ивана
Ильича"). Сорокапятилетний брат мой, чувствуя приближение смерти от гнойного
заражения, сохранил полную ясность своего большого ума. Пока я сидел у его
изголовья, он сообщал мне свои размышления, преисполненные величайшим
позитивизмом. Мысль о смерти долго страшила его. "Но так как все мы должны
умереть", то он кончил тем, что "примирился, говоря себе, что в сущности
между смертью в 45 лет или позднее - лишь одна количественная разница" (И.
И. Мечников. Этюды оптимизма. М., 1964, с. 280). В предисловии к пятому
изданию своей книги "Этюды о природе человека" в 1915 году Мечников писал о
Л. Н. Толстом как о писателе, "давшем наилучшее описание страха смерти" (И.
И. Мечников. Этюды о природе человека. М., 1961, с. 7).
Самые ранние по времени отклики на повесть обнаруживаем в дневниковых
записях или личной переписке деятелей искусства. Эти записи, не рассчитанные
на прочтение, - свидетельство искренности высказываний. 12 июля 1886 года П.
И. Чайковский записал: "Прочел "Смерть Ивана Ильича". Более чем когда-либо я
убежден, что величайший из всех когда-либо и где-либо бывших
писателей-художников, есть Л. Н. Толстой. Его одного достаточно, чтобы
русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают все
великое, что дала человечеству Европа..." ("Дневники П. И. Чайковского,
1873-1891", М., 1923, с. 211). И. Н. Крамской, автор известного портрета
Толстого (1873), в письме П. М. Ковалевскому (21 сентября 1886 г.)
утверждал: "Говорить о "Смерти Ивана Ильича", а тем паче восхищаться будет
по меньшей мере неуместно. Это нечто такое, что перестает уже быть
искусством, а является просто творчеством. Рассказ этот прямо библейский, и
я чувствую глубокое волнение при мысли, что такое произведение снова
появилось в русской литературе... Удивительно в этом рассказе отсутствие
полное украшений, без чего, кажется, нет ни одного произведения
человеческого" (И. Н. Крамской. Письма в двух томах. М., 1966, т. 11, с.
260).
25 апреля 1886 года В. В. Стасов писал Толстому: "Ни у одного народа,
нигде на свете нет такого гениального создания. Все мало, все мелко, все
слабо и бледно в сравнении с этими 70-ю страницами. И я себе сказал: "Вот,
наконец, настоящее искусство, правда и жизнь настоящая" (Лев Толстой и В. В.
Стасов. Переписка. 1878-1906. Л., 1929, с. 74).
Первый опубликованный анализ повести - статья Н. С. Лескова "О
куфельном мужике и проч." ("Новости и Биржевая газета", 1886, 4 и 14 июня, ѓ
151, 161), в которой он высоко оценивает "Смерть Ивана Ильича". Автор
указывает на созвучность идеи повести Толстого с мыслью Достоевского о том,
как бы не пришлось барину идти на выучку к "куфельному" (то есть кухонному)
мужику. То, чем "пугал" Достоевский, осуществил Толстой, дав своему герою
единственное утешение перед смертью - сочувствие мужика Герасима, который
"научил барина ценить истинное участие к человеку страждущему, - участие,
перед которым так ничтожно и противно все, что приносят друг к другу в
подобные минуты люди светские" (Н. С. Лесков. Собр. соч., т. 11, М., 1958,
с. 149, 154).
Журнальная полемика, развернувшаяся вокруг повести, отражала различные
отношения к социально-нравственной позиции писателя. В статье "Журнальный
поход против гр. Л. Н. Толстого" реакционный критик В. Л. Бурении в
противовес "стремлениям к насильственным реформам" всячески приветствовал
"поучительное" направление творчества Толстого ("...это самый поучительный
из всех рассказов, когда-либо написанных, и самый потрясающий"). Таким
образом имя Толстого он пытался использовать в борьбе с революционной
пропагандой. Буренину же принадлежит оценка "Смерти Ивана Ильича" как
"образчика такого глубокого реализма и такой глубокой неприкрашенной правды,
какие едва ли отыщутся у величайших художников слова" (В. Л. Буренин.
Критические этюды. СПб., 1888, с. 223). Здесь нельзя не увидеть прямой
направленности против позиции Н. К. Михайловского, утверждавшего в одной из
статей 1886 года, что "Смерть Ивана Ильича", без сомнения, прекрасный
рассказ, но "не есть первый номер ни по художественной красоте, ни по силе и
ясности мысли, ни наконец по бесстрашному реализму письма" (Н. К.
Михайловский. Собр. соч., т. VI. СПб., 1897, с. 378).
В 1888 году в журнале "Русское богатство" появляется восторженный
отклик о повести А. Лисовского: "Рассказ "Смерть Ивана Ильича"... по
необыкновенной пластичности изображения, то глубоком своей правдивости, по
совершенному отсутствию каких бы то ни было условностей и прикрас - этот
рассказ является беспримерным в истории русской литературы и должен быть
признан торжеством реализма и правды в поэзии". Он заметил также, что самое
"перерождение" героя "является результатом широкой критики современной
жизни" (ѓ 1, с. 182, 195).
В 1890 году в том же "Русском богатстве" Дм. Струнин писал, что Толстой
создал "выдающийся литературный тип", который "в своих различных проявлениях
охватывает самые разнообразные круги нашего общества" (ѓ 4, с. 118).
Ромен Роллан назвал повесть "одним из тех произведений русской
литературы, которые всего больше взволновали французских читателей" (Ромен
Роллан. Собр. соч., т. 2. М., 1954, с.312).

О символической функции лейтмотивов в повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича»

Существенную роль в символической поэтике повести «Смерть Ивана Ильича» выполняют слова-лейтмотивы приятный /приличный, а также дело, суд, жизнь и смерть. В силу устойчивости связей с ключевыми образами и чрезвычайно высокой частотностью употребления, эти лейтмотивы составляют основу символического сюжета и организуют различные образы и мотивы в одно целое. Особенность этих слов-лейтмотивов заключается также в том, что они обладают двойными, противоположными значениями, прочно закрепленными за каждым из них.

Проследим развитие мотива приятный /приличный - неприятный / неприличный в строгом соответствии с предложенной в повести последовательностью.

Иван Ильич был «умный, живой, приятный и приличный (курсив здесь и дальше в тексте повести наш - Н. П.) человек». Он служил, делал карьеру и вместе с тем приятно и прилично веселился» . Даже связи с женщинами в молодые годы, попойки, поездки в публичные дома - «все это носило на себе, высокий тон порядочности» . Чиновником особых поручений, судебным следователем, а впоследствии прокурором, Иван Ильич «был таким же приличным, умеющим отделять служебные обязанности от частной жизни и внушающим общее уважение» . Жизнь его складывалась приятно, «немалую приятность в жизни прибавил, вист» . Характер жизни «легкой, приятной, веселой и всегда приличной и одобряемой обществом. Иван Ильич считал свойственным жизни вообще» . Женившись, он стал требовать и от жены «того приличия, которые определялись общественным мнением» . Он искал в супружеской жизни «веселой приятности и, если находил их, был очень благодарен; если же встречал отпор и ворчливость, то тотчас же уходил в свой отдельный, выгороженный им мир службы и в нем находил приятность» . Жизнь его шла так, «как он считал, что она должна была идти: приятно и прилично» .

Получив новое большое повышение по службе, Иван Ильич понял, что, наконец, «жизнь приобретает настоящий, свойственный ей, характер веселой приятности и приличия» , и жизнь «пошла так, как, по его вере, должна была протекать жизнь: легко, приятно и прилично» . Он совершенствовался в умении отделять служебные дела от всего человеческого, и «дело это шло у Ивана Ильича не только легко, приятно и прилично, но даже виртуозно» .

Начиная с четвертой главы, когда возникает мотив болезни Ивана Ильича, понятия приятный /приличный исчезают, уступая место понятиям с противоположным знаком: неприятный /неприличный.

Супруги стали ссориться, «скоро отпала легкость и приятность и с трудом удерживалось одно приличие» . Прасковья Федоровна «говорила ему неприятности» . Иван Ильич злился на несчастья или людей, делавших ему неприятности и убивающих его» . Прасковья Федоровна, в свою очередь, считала, что «вся болезнь эта есть новая неприятность, которую он делает жене» . Для испражнений его. были сделаны особые приспособления, и всякий раз это было мученье. Мученье от нечистоты, неприличия и запаха. . «Но в этом самом неприятном деле и явилось утешенье Ивану Ильичу» .

Как видим, мотив приятный/приличный развивается по восходящей линии и в высшей точке («Дело это шло у Ивана Ильича не только легко, приятно и прилично, но даже виртуозно») обрывается началом болезни. Мотив неприятный/неприличный развивается также по принципу усиления и также на вершине своего развития («. в этом самом неприятном деле и явилось утешенье Ивану Ильичу») обрывается появлением Герасима, участие которого подводит Ивана Ильича к пониманию того, что «страшный, ужасный акт его умирания. всеми окружающими его был низведен на степень случайной неприятности, отчасти неприличия,.. тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь.» .

Мотив завершен.

Обнаруженная в его развитии закономерность дает основание утверждать, что мотив обладает основными качествами «внешнего сюжета: завязка, развитие действия, кульминация, развязка, составляя при этом внутренний стержень повествования, то есть является своеобразным сюжетом в сюжете.

Можно заметить, что в тесном взаимодействии с мотивом приятный /приличный - неприятный /неприличный находится слово- лейтмотив дело, которое вместе с производными «делать», «отделываться», «делишки» и т. д. является в повести, пожалуй, наиболее часто употребляемым понятием. Слово-лейтмотив дело / делать в той или иной степени характеризует почти всех персонажей повести.

Петр Иванович:

«Петр Иванович вошел, как всегда это бывает, с недоумением о том, что ему там (в комнате мертвеца - Н.П.) надо будет делать ; «Петр Иванович знал, что как там надо было креститься, так и здесь надо было пожать руку, вздохнуть и сказать: «Поверьте!». И он так и сделал. И, сделав это, почувствовал, что результат получился желаемый: что он тронут и она (Прасковья Федоровна - Н.П.) тронута» ; «.он (Петр Иванович - Н.П.) поддается мрачному настроению, чего не следует делать, как это очевидно видно по лицу Шварца. И, сделав это рассуждение, Петр Иванович успокоился» .

Прасковья Федоровна:

«- Я все сама делаю, - сказала она Петру Ивановичу. - Я нахожу притворством уверять, что я не могу от горя заниматься практическими делами. Однако у меня дело есть к вам» ; «... она разговорилась и высказала то, что было, очевидно, ее главным делом к нему; дело это состояло в вопросах о том, как по случаю смерти мужа достать денег от казны» ; «... она без всякой причины ревновала его (Ивана Ильича - Н.П.), требовала от него ухаживанья за собой, придиралась ко всему и делала ему неприятные и грубые сцены» ; «Она все над ним (Иваном Ильичом - Н.П.) делала только для себя и говорила ему, что она делает для себя то, что она точно делала для себя как такую невероятную вещь, что он должен был понимать это обратно» .

Лещетицкий (Первый доктор):

«Не было вопроса о жизни Ивана Ильича, а был спор между блуждающей почкой и слепой кишкой. И спор этот на глазах Ивана Ильича доктор блестящим образом разрешил в пользу слепой кишки, сделав оговорку о том, что исследование мочи может дать новые улики и что тогда дело будет пересмотрено» .

Михаил Данилович (Второй доктор):

«Иван Ильич чувствует, что доктор хочет сказать: "Как делишки?", но что и он чувствует, что так нельзя говорить, и говорит: "Как вы провели ночь?"» ; «Иван Ильич знает твердо и несомненно, что все это вздор и пустой обман, но когда доктор, встав на коленки. делает над ним с значительнейшим лицом разные гимнастические эволюции, Иван Ильич поддается этому.» .Шварц:

«Вот-те и винт! Уж не взыщите, другого партнера возьмем. Неш- то впятером, когда отделаетесь», - сказал его игривый взгляд» .

Особая роль Шварца, в чертах лица которого просматривается «что-то едва ли даже не мефистофельское (Шварц - черный - черт?)» , состоит еще и в том, что в его характеристике слово-лейтмотив дело / делать переходит непосредственно в понятие игра / игривый, которое, объединяя различные оттенки понятия дело, выражает в повести его доминантное значение, абсолютно противоположное прямому: «.Шварц с серьезно сложенными, крепкими губами и игривым взглядом, движением бровей показал Петру Ивановичу направо, в комнату мертвеца» ; «Шварц ждал его... играя обеими руками за спиной своим цилиндром. Один взгляд на игривую, чистоплотную и элегантную фигуру Шварца освежил Петра Ивановича» .

Понятию дело / игра, характеризующему названных персонажей, в повести противостоит понятие дело / труд, связанное с Герасимом - единственным персонажем, в характеристике которого слова-лейтмотивы сохраняют свои прямые значения: «. в этом самом неприятном деле и явилось утешение Ивану Ильичу. Приходил всегда выносить за ним буфетный мужик Герасим» ; «Сначала вид этого, всегда чисто, по-русски одетого человека, делавшего это противное дело, смущал Ивана Ильича» ; «И он ловкими, сильными руками сделал свое привычное дело» ; «- Тебе что делать надо еще? - Да мне что же делать? Все переделал, только дров наколоть на завтра» ; «Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело...» .

Уже в первом опубликованном анализе повести (Н.С. Лесков) подчёркивалась роль Герасима, который "перед отверстым гробом... научил барина ценить истинное участие к человеку страждущему, - участие, перед которым так ничтожно и противно всё, что приносят друг другу в подобные минуты люди светские" .

Герасим появляется в первой и заключительных главах повести. В первой главе он неслышно проходит перед Петром Ивановичем лёгкими шагами, и тот вспоминает, что "видел этого мужика в кабинете; он исполнял должность сиделки, и Иван Ильич особенно любил его" .

Первая глава чрезвычайно важна для понимания символической образности повести. Едва ли не каждый образ или эпитет, едва ли не каждая деталь или подробность первой главы находят продолжение, развитие и объяснение в основном повествовании. М. П. Еремин справедливо утверждает, что "в первой главе есть своя законченность - по принципу зеркального круга" , но законченность эта имеет, по его мнению, скорее фабульный характер. С точки зрения символической наполненности, первая глава содержит в себе не только вопросы типа "в чём смысл случившегося?", как полагает М.П. Ерёмин, но и ответы на вопросы, заданные основным повествованием. На наш взгляд, любой вид анализа повести будет неполным без повторного возвращения к первой главе после знакомства с основным повествованием - в этом одна из особенностей повести, продиктованная её композиционным своеобразием - принципом художественной ретроспекции.

В заключительных главах близость Ивана Ильича и Герасима находит конкретное воплощение: Иван Ильич хочет, чтобы Герасим держал его ноги как можно выше на своих плечах. Эта нелепая поза, которая, якобы, приносит облегчение больному, вызывает недоумение окружающих. Прасковья Фёдоровна жалуется очередному доктору: "Да ведь вот не слушается!.. А главное - ложится в такое положение, которое, наверное, вредно ему, - ноги кверху . Доктор презрительно-ласково улыбается: "Что ж, мол, делать, эти больные выдумывают иногда такие глупости; но можно простить" .

Реалистическая мотивировка сомнений не вызывает, тем не менее то, что Л.Н. Толстой придаёт этим, в сущности, финальным эпизодам очень большое значение, должно найти иное, более глубокое объяснение.

Едва ли не постоянной характеристикой Герасима является легкая поступь: "Вошёл в толстых сапогах. лёгкой сильной поступью Герасим. ловкими сильными руками сделал своё привычное дело и вышел, легко ступая. И через пять минут, так же легко ступая, вернулся" .

"Лёгкая поступь" Герасима и "ноги" Ивана Ильича явно акцентированы Л.Н.Толстым, явно наделены неким "вторым" смыслом: "...ему (Ивану Ильичу - Н.П.) казалось, что ему лучше, пока Герасим держал его ноги" ; "Ему хорошо было, когда Герасим, иногда целые ночи напролёт, держал его ноги..." ; "Все тот же Герасим сидит в ногах на постели, дремлет спокойно, терпеливо. А он (Иван Ильич - Н.П.) лежит, подняв ему на плечи исхудалые ноги..." .

У А.Н. Афанасьева находим: "Нога, которая приближает человека к предмету его желаний, обувь, которою он при этом ступает, и след, оставляемый им на дороге, играют весьма значительную роль в народной символике. Понятиями движения, поступи, следования (курсив наш - Н.П.) определялись все нравственные действия человека" . К этому можно добавить, что нога - это традиционный символ души в большинстве мифологических и религиозных систем.

Эта информация заставляет рассматривать отношения Герасима и Ивана Ильича совсем в другом свете.

Эпизоды, в которых Иван Ильич остается наедине с врачующим его душу Герасимом, глубоко символичны. Здесь пересекается множество смысловых линий. Беспомощный барин, черпающий у мужика нравственную силу, и молчаливый, себе на уме мужик, одной, никому неведомой любовью возрождающий полумертвеца к истинной жизни. Это можно назвать символом религиозно-нравственной программы Л.Н. Толстого, символом, в котором отразились все её противоречия.

В характеристике Герасима прямое значение слова дело усиливается понятием работа (труд): «... как человек в разгаре усиленной работы, живо отворил дверь, кликнул кучера, подсадил Петра Ивановича и прыгнул назад к крыльцу, как бы придумывая, что бы еще ему сделать ; «- Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? - сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для него кто-то в его время понесет тот же труд» .

Несмотря на то, что основная линия мотива дела связана с образом Ивана Ильича, мы сочли достаточным показать его функционирование на примере второстепенных персонажей.

Охватывая значительный круг персонажей, мотив дела точно так же, как и мотив приятный /приличный - неприятный /неприличный, сохраняет относительную самостоятельность и обнаруживает сюжетные свойства. Ближе к финалу повести мотив дела тесно взаимодействует с мотивом суда.

Впервые Иван Ильич почувствовал себя подсудимым с появлением доктора, который в его сознании ассоциируется с представителем суда: «Все было точно так же, как в суде. Как он в суде делал вид над подсудимыми, так точно над ним знаменитый доктор тоже делал вид» ; «Все было точь-в-точь то же, что делал тысячу раз сам Иван Ильич над подсудимыми таким блестящим манером. Так же блестяще сделал свое резюме доктор и торжествующе, весело даже, взглянул сверху очков на подсудимого» .

Воспринимаемый вначале как метафора, мотив суда постоянно нарастает: «И он (Иван Ильич - Н.П.) шел в суд. и начинал дело. Но вдруг в середине боль в боку, не обращая никакого внимания на период развития дела, начинала свое сосущее дело . Иван Ильич оказывается в эпицентре множества каких-то судебно-деловых микропроцессов, каждый из которых по-своему реален и конкретен. Взятые вместе, они и составляют символическое понятие суда, где нет конкретного судьи, но есть конкретный подсудимый. Собственно, Иван Ильич не задает вопроса: «Кто судья?», его больше волнует другой вопрос: «За что?» «Чего же ты хочешь теперь? Жить? Как жить? Жить, как ты живешь в суде, когда судебный пристав провозглашает: «суд идет!..» Суд идет, идет суд, - повторил он себе. - Вот он, суд! «Да я же не виноват! - вскрикнул он с злобой. - За что?». И он перестал плакать и, повернувшись лицом к стене, стал думать все об одном и том же: зачем, за что весь этот ужас» .

Итогом этого символического суда становится свет - как искупление, которому предшествует раскаяние, возвращающее герою человеческое достоинство: «Не то. Все то, чем ты жил и живешь, - есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть» .

«Просветление» Ивана Ильича находит и конкретное выражение, конкретное дело: «Жалко их (жену и сына - Н.П.), надо сделать, чтоб им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и просто», - подумал он» . Смерть - это и есть то главное дело, которое совершил Иван Ильич, умерший тем, кем ему и надлежало быть от рождения, - человеком.

В первой главе обретение истины зафиксировано в выражении лица Ивана Ильича: «Он очень переменился, еще похудел с тех пор, как Петр Иванович не видел его, но, как у всех мертвецов, лицо его было красивее, главное - значительнее, чем оно было у живого. На лице было выражение того, что то, что нужно было сделать, сделано, и сделано правильно. Кроме того, в этом выражении был еще упрек или напоминание живым» . Обретение истины подтверждается подробностью, которую, на наш взгляд, можно считать началом и одновременно завершением еще одного символического мотива - свечи /света: «Мертвец. выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый, восковой лоб.» . Увиденный ретроспективно, этот вполне реалистический штрих как бы заключает в себе отблеск света последней, двенадцатой главы. Именно поэтому Петру Ивановичу, приехавшему на панихиду «исполнить очень скучные обязанности приличия» , «что-то. стало неприятно», и он «поспешно перекрестился и, как ему показалось, слишком поспешно, несообразно с приличиями, повернулся и пошел к двери» .

В толстоведении существует мнение, что «драматизм обстоятельств и обличительная сила произведения увеличиваются благодаря тому, что никакого переворота ни с кем из тех, кто близок к Ивану Ильичу, не случилось», и примером может служить Петр Иванович, который «не только не приходит к мысли, что «нельзя, нельзя и нельзя так жить», а, напротив, старается скорее избавиться от удручающего впечатления» . Это действительно так. Но ведь вопрос о предстоящей и, возможно, близкой смерти стоит перед Петром Ивановичем гораздо в более острой форме, чем перед другими персонажами: «Трое суток ужасных страданий и смерть. Ведь это сейчас, всякую минуту может наступить и для меня», - подумал он, и ему стало на мгновение страшно» . Петр Иванович с помощью привычной философии и не без поддержки Шварца находит в себе силы преодолеть страх смерти, то есть «сделать вид», что ее не существует, однако весь символический план первой главы повести настойчиво подчеркивает близость смерти именно к Петру Ивановичу.

Вопрос о том, увидит ли свет Петр Иванович, а значит и другие персонажи повести, Л.Н. Толстой оставляет открытым. Об этом говорит промежуточное положение Петра Ивановича между Шварцем и Герасимом - резко контрастными, социально обусловленными фигурами, символизирующими два полюса, две морали, два взгляда на жизнь и смерть. Если «игривый» Шварц олицетворяет ложную жизнь (или смерть, в понимании Л.Н. Толстого), то занимающийся «самым неприятным делом» Герасим является фигурой, которая подводит персонажей непосредственно к свету - символу, в котором сходятся все основные мотивы повести.

Говоря о том, что свет символизирует духовно-нравственное прозрение Ивана Ильича, освобождение его от «маски», истинную жизнь, мы не претендуем на то, чтобы полностью исчерпать богатство смысловых связей, заключенных в этом образе. Однозначными также представляются и попытки религиозно-мистического толкования, поскольку христианская традиция очень молода по сравнению с мифологической, а тот факт, что свет восходит к солярной символике, общеизвестен. К тому же, стремление к более или менее конкретному объяснению художественного символа представляется малоплодотворным. Можно говорить лишь об общей смысловой направленности, о тенденции значения, полное выявление которого невозможно даже с максимальным учетом совокупности художественных компонентов. Символ, как правило, заключает в себе определенную историко-культурную традицию и в этом смысле выходит далеко за рамки конкретного произведения.

Выводя своего героя, Ивана Ильича Головина, на солярный, космический уровень, Л.Н. Толстой погружает его в систему духовно-нравственных ценностей, которые предполагают, прежде всего, масштабные отношения человека и мира, а потом уже бытовые, семейные, служебные и прочие отношения. В этой связи, реалистические детали, образы, лейтмотивы, подготавливающие свет как центральный символ повести, являются еще и образами-напоминаниями об истинных возможностях человека, об истинном его предназначении. Именно эта их функция дает нам основание рассматривать разнородные и разномасштабные художественные реалии текста, которые выполняют в повести реалистически установленную сюжетную программу, как упорядоченную совокупность образов и мотивов «второго», символического сюжета произведения.

лейтмотив поэтика символический толстой

Список литературы

  • 1. Афанасьев, А. Н. Древо жизни: избр. ст. - М.: Современник, 1982.
  • 2. Ерёмин, М.П. Подробности и смысл целого (из наблюдений над текстом повести «Смерть Ивана Ильича») // В мире Толстого: сб. ст. - М.: Сов. писатель, 1978.
  • 3. Лесков, Н.С. О куфельном мужике и проч. Заметки по поводу некоторых отзывов о Л. Толстом / Лесков, Н. С. // Собр. соч.: в 11 т. - М.: ГИХЛ, 1989.
  • 4. Толстой, Л.Н. Смерть Ивана Ильича / Л.Н. Толстой // Полн. собр.соч.: в 90 т. (Юбилейное).- М.: ГИХЛ, 1928-1958. - Т.26.
  • 5. Щеглов, М.А. Повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича» / М.А. Щеглов // Литературная критика. - М.: Худ. лит., 1971.

Одна из вершин мировой психологической прозы. Прослеживая мысли и чувства смертельно больного чиновника, Толстой показывает, как человек убегает от мыслей о смерти и как смерть приводит его к пониманию, чем была его жизнь.

комментарии: Юрий Сапрыкин

О чём эта книга?

Хроника болезни и умирания судейского чиновника, которой предшествует история его жизни. Единственное в своём роде произведение, рассказывающее о том, как человек переживает приближение конца, какие психологические уловки использует, чтоб увернуться от осознания его неизбежности, и как наконец осознаёт смерть — важнейшее в жизни дело, которое полностью меняет понимание самой жизни.

Лев Толстой. Москва, 1885 год. Ателье «Шерер, Набгольц и Ко»

Когда она написана?

Начало 1880-х для Толстого — время «духовного переворота»: он пересматривает собственную жизнь, формулирует свой символ веры — излагает идеи, которые лягут в основу толстовства. Замысел рассказа о «простой смерти простого человека» относится к 1881 году; его первоначальное название — «Смерть судьи». В это же время Толстой готовит к публикации «Исповедь», заканчивает основные свои религиозно-догматические сочинения — «Исследование догматического богословия» Религиозно-философское сочинение Толстого, в котором он исследует православную догматику и излагает собственное понимание Евангелия. За основу работы было взято «Православно-догматическое богословие» московского митрополита Макария. Впервые труд Толстого под заглавием «Критика догматического богословия» был напечатан в Женеве (в 1891 году первый том, в 1896 году — второй). В 1908 году «Исследование» было опубликовано в России. и «Соединение и перевод четырёх Евангелий» В этой работе Лев Толстой заново переводит с древнегреческого языка Евангелие, пытаясь отделить «истинный» смысл христианства от его последующего церковного искажения. Помимо изложения Евангелий Толстой даёт своё понимание христианского учения. В письме Черткову он пишет, что «это сочинение — обзор богословия и разбор Евангелий — есть лучшее произведение моей мысли, есть та одна книга, которую (как говорят) человек пишет во всю свою жизнь». В 1901 году труд был опубликован в чертковском издательстве в Англии, в 1906 году — как приложение к журналу «Всемирный вестник». — и начинает работу над трактатами «В чём моя вера?» Религиозно-философский трактат, в котором Толстой изложил своё понимание учения Христа и систему убеждений, которую его последователи назовут толстовством. Одна из центральных идей книги — проповедь непротивления злу насилием, составляющая, по мнению Толстого, главную ценность Евангелия. Трактат был опубликован в 1884 году, но арестован цензурой из-за критики Церкви. Был переиздан в Женеве в 1888 году. и «Так что же нам делать?» Работа создавалась по следам московской переписи 1882 года, в которой Толстой лично принимал участие. В первой части книги писатель рассказывает о поразившей его городской нищете, раскаивается в «барском» образе жизни своей семьи, а во второй — пытается найти пути изменения несправедливого устройства общества. Отрывки трактата печатались в журнале «Русское богатство» в 1885-1886 годах. Полностью книга была опубликована в Женеве в 1886 году под заглавием «Какова моя жизнь», а в России — в издательстве «Посредник» в 1906 году. . Идея повести долго остаётся нереализованной; 27 апреля 1884 года Толстой записывает в дневнике: «Хочу начать и кончить новое: либо смерть судьи, либо записки сумасшедшего»; из последующих записей следует, что какие-то наброски рассказа к тому времени уже существовали. Название «Смерть Ивана Ильича» впервые упоминается в письме Софьи Андреевны Толстой к Татьяне Кузминской от 4 декабря 1884 года: она сообщает, что муж читал отрывок из нового рассказа; «вот пишет-то, точно пережил что-то важное». В первоначальном варианте повесть представляла собой дневник самого Ивана Ильича, позже (приблизительно осенью 1885 года) Толстой переходит к повествованию от лица автора. Окончательная редакция текста датирована 25 марта 1886 года.

Дом в Долго-Хамовническом переулке (сейчас - улица Льва Толстого), где жила семья Толстых начиная с 1881 года. Фотография 1920 года

Как она написана?

«Смерть Ивана Ильича» — одна из вершин толстовской интроспекции: автор следит не только за изменениями эмоций и настроения, осознанными или неосознаваемыми мотивами поступков, но даже за мельчайшими физиологическими ощущениями. Повесть знаменует поворот к «позднему Толстому»: автор как будто пытается приглушить красоту слога в пользу дидактичности. Язык становится суше и минималистичнее: по выражению литературоведа Сергея Бочарова, «слово автора начало сокращаться и упрощаться, сжиматься, оно начало засыхать и в то же время до крайности обостряться». Риторические фигуры «Смерти Ивана Ильича» напоминают о толстовских трактатах (отчасти создававшихся в одно время с повестью), но, в отличие от публицистических своих произведений, на заданные героем вопросы «зачем?» автор не даёт прямого ответа.

Черновой вариант рукописи «Смерти Ивана Ильича»

Что на неё повлияло?

Знакомство Толстого с Иваном Мечниковым, прокурором тульского суда, а также история его последующей болезни и смерти. Уход из жизни близких людей — Ивана Тургенева (1883) и князя Леонида Урусова Леонид Дмитриевич Урусов (1837-1885) — чиновник, переводчик, общественный деятель. Служил в министерстве иностранных дел, министерстве внутренних дел, был тульским вице-губернатором. В 1877 году Урусов познакомился с Толстым, в 1885 году они вместе совершили путешествие в Симеиз. Перевёл на французский толстовский трактат «В чём моя вера?», считал себя последователем Толстого. (1885). Собственные размышления о смысле смерти, проходящие через самые разные тексты Толстого — от ранних дневниковых записей до сцены смерти князя Андрея в «Войне и мире», от рассказа «Три смерти» до «Исповеди» и религиозно-философских сочинений 1880-х годов.

В 1886 году, в очередной, двенадцатой части «Сочинений графа Л. Н. Толстого», издававшихся Софьей Андреевной Толстой.

Лев Толстой. Ясная Поляна, 1885 год. Фотография Семёна Абамелека-Лазарева

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Как её приняли?

В первых же отзывах, появляющихся в письмах и дневниках современников, повесть расценивается как одна из вершин творчества Толстого и мировой литературы вообще.

«Ни у одного народа, нигде на свете нет такого гениального создания, — пишет Толстому Владимир Стасов Стасов Владимир Васильевич (1824-1906) — музыкальный и литературный критик, искусствовед, общественный деятель. Начал публиковаться в 1847 году, сотрудничал с «Отечественными записками». За связь с кружком петрашевцев его арестовали и заключили в Петропавловскую крепость. После освобождения Стасов уехал за границу. В 1854 году вернулся в Россию, поучаствовал в создании группы композиторов «Могучая кучка» (именно Стасов придумал её название), помогал с организацией первых выставок передвижников. До конца жизни работал заведующим художественным отделом Публичной библиотеки. 25 апреля 1886 года. — Всё мало, всё мелко, всё слабо и бледно в сравнении с этими 70-ю страницами». Пётр Чайковский 12 июля 1886 года пишет в дневнике: «Прочёл «Смерть Ивана Ильича». Более чем когда-либо я убеждён, что величайший из всех когда-либо и где-либо бывших писателей-художников,— есть Л. Н. Толстой . Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают всё великое, что дала человечеству Европа ...»

Степень восторгов вокруг новой повести такова, что Николаю Лескову приходится вступиться за писателей-современников, чей талант, по общему мнению, несопоставим с величием Толстого. В статье «О куфельном мужике и проч.» он пишет:

«При достойных похвалах графу некоторые из критиков в несколько приёмов старались обнаруживать при этом своё особенно презрительное отношение ко всем другим писателям, которые «тоже пишут» и тоже «писателями называются».
Это напоминает одного из героев Писемского, который, едучи в вытертой шубе, говорит ей презрительно:
— Эх ты, сволочь! А тоже шубой называешься»

Для Лескова главное содержание повести — в том, насколько равнодушны к чужому горю оказываются «так называемые образованные люди русского общества», и в том, как «над всем этим бесчувственным сонмищем высоко возвышается и величаво стоит... «куфельный мужик», который всех участливее, потому что он живёт, зная, что ему «самому помирать придётся!». Николай Михайловский Николай Константинович Михайловский (1842-1904) — публицист, литературовед. С 1868 года печатался в «Отечественных записках», а в 1877 году стал одним из редакторов журнала. В конце 1870-х сблизился с организацией «Народная воля», за связи с революционерами несколько раз высылался из Петербурга. Михайловский считал целью прогресса повышение уровня сознательности в обществе, критиковал марксизм и толстовство. К концу жизни стал широко известным публичным интеллектуалом и культовой фигурой в среде народников. , в свою очередь, считает, что новая повесть «не есть первый номер ни по художественной красоте, ни по силе и ясности мысли, ни наконец по бесстрашному реализму письма», но подобные сдержанные отзывы остаются в меньшинстве — авторитет Толстого как писателя к этому времени непререкаем, и если его религиозно-философские сочинения (находящиеся, впрочем, под цензурным запретом) провоцируют ожесточённые споры, то достоинства новой повести не ставятся под сомнение практически никем.

Николай Лесков. 1884 год. Статья Лескова «О куфельном мужике и проч.» (1886) - один из первых печатных отзывов на «Смерть Ивана Ильича»

РИА Новости

Владимир Стасов. Конец XIX века. Критик Стасов был одним из первых читателей «Смерти Ивана Ильича» и высоко оценил повесть в письме к Толстому

Владимир Набоков в своих «Лекциях о русской литературе» называет повесть «самым ярким, самым совершенным и самым сложным произведением Толстого». «Одно из величайших его [Толстого] творений», — пишет Лидия Гинзбург. Можно привести ещё множество подобных отзывов: повесть заслуженно считается одной из вершин творчества Толстого. Описанные Толстым переживания отчуждения, заброшенности, трагического абсурда, охватывающие человека на пороге смерти, станут предметом исследования философов-экзистенциалистов: исследователи отмечают, что концепция «бытия-к-смерти» По Хайдеггеру, один из основных модусов существования, в котором обнаруживается подлинное бытие человека. Смерть нами не выбрана, для нас непредставима, но всегда индивидуальна — её невозможно ни с кем разделить. Осознание неизбежности смерти возвращает полноту человеческого бытия: знание, что тебя может не быть, даёт возможность понимания, что ты по-настоящему существуешь. Мартина Хайдеггера во многом следует за рассуждениями о смерти в повести Толстого (Хайдеггер упоминает «Ивана Ильича» в примечании к трактату «Бытие и время»). Мотивы повести найдут продолжение в самых разных произведениях, имеющих дело со смертью: Чехов в рассказе «Архиерей» вернётся к переживанию смерти как освобождения, Бунин в «Господине из Сан-Франциско» вновь покажет, как смерть обессмысливает привычное обыденное существование, для Кафки («Превращение»), Беккета («Мэлон умирает») и модернистской литературы в целом будут важны описанные Толстым ощущения абсурда и отчуждения, связанные с переживанием собственной смертности.

Существует несколько вольных экранизаций повести, самая известная из них — «Жить» Акиры Куросавы (1952), а самая курьёзная — «Иван под экстази» (2000), независимый американский фильм о сексе, наркотиках и смерти голливудского продюсера. Ближе всего к тексту повести подходит картина Александра Кайдановского «Простая смерть» (1985), в которой также использованы фрагменты из других произведений и дневников Льва Толстого.

Фильм «Простая смерть». Режиссёр Александр Кайдановский. 1985 год

Как Толстой понимает смерть?

«Если человек научился думать, про что бы он ни думал, он всегда думает о своей смерти» — эти слова Толстого, сказанные в 1902 году в крымской Гаспре (когда сам Толстой находился на пороге смерти В мае 1902 года Лев Толстой, только оправившись от тяжёлого воспаления лёгких, заболел брюшным тифом. Из дневника Толстого: «Тиф прошёл. Но всё лежу. Жду 3-й болезни и смерти». ), приводит в своих воспоминаниях Горький. Мысли о смерти пронизывают все дневниковые записи Толстого (он ведёт дневники с перерывами с 1847 по 1910 год), его художественные произведения, публицистику и философские трактаты: смерть — отправная точка или, скорее, непробиваемая стена, от которой отталкивается толстовская мысль. Смерть — это нерешаемый вопрос и вместе с тем источник ответов на все вопросы. С мыслью о смерти невозможно примириться: человеческое «я» не в состоянии представить и принять необходимость разрушения самого себя. И вместе с тем мысль о смерти вырывает человека из круговорота обыденности и возвращает к главным вопросам: зачем мы живём, что мы должны делать, в чём смысл и оправдание жизни.

С мыслью о смерти связан растянутый во времени мировоззренческий кризис, изменивший жизнь Толстого, его взгляды на мир и отношения с литературой. Его началом можно считать так называемый арзамасский ужас, пережитый Толстым 1 сентября 1869 года на пути в Пензенскую губернию, где он собирался приобрести имение. Толстой описывает этот эпизод в неоконченной повести «Записки сумасшедшего» (1884-1903). Остановившись на ночлег в небольшой гостинице в Арзамасе, среди ночи он переживает необъяснимый страх и одновременно чувствует физическое присутствие смерти: «Да что это за глупость, — сказал я себе, — чего я тоскую, чего боюсь». — «Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут». Смерть создаёт неразрешимое, непостижимое для разума противоречие («Ничего нет в жизни, а есть смерть, а её не должно быть»). Перед лицом смерти теряет смысл вся прошедшая и предстоящая жизнь: «Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придёт? Боюсь ещё хуже». Смерть обесценивает жизнь и лишает её смысла, и эта мысль возникает у Толстого ещё задолго до «арзамасского ужаса»; так, 17 октября 1860 года он пишет Афанасию Фету о смерти своего брата Николая: «Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она всё-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет».

Как у всех мертвецов, лицо его было красивее, главное — значительнее, чем оно было у живого. На лице было выражение того, что то, что нужно было сделать, сделано; и сделано правильно

Лев Толстой

Размышления о смерти сопровождают «духовный переворот», происходящий в жизни Толстого в конце 1870-х — начале 1880-х годов. Этот процесс можно представить как поиски ответа на вопрос, поставленный Толстым в «Исповеди»: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» Осознание неизбежности смерти приводит Толстого к тому, что сам он называет «остановкой жизни»: «Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» Именно в этот внешне благополучный и счастливый момент жизни его всё чаще посещают мысли о самоубийстве: «И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не соблазниться слишком лёгким способом избавления себя от жизни» (эти мысли он передоверит Лёвину в «Анне Карениной»).

Осознание неизбежности смерти заставляет Толстого искать спасения в религии, а затем приводит к мысли о её несовершенстве, о необходимости исправления и очищения христианства. Здесь же истоки социально-нравственного учения, ставшего известным как толстовство: именно перед лицом смерти человек приходит к необходимости отказаться от любых форм принуждения и власти над ближним, которые несут с собой государство, собственность, цивилизация и культура. «Все наши действия, рассуждения, наука, искусства — всё это предстало мне как баловство. Я понял, что искать смысла в этом нельзя. Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представились мне единым настоящим делом. И я понял, что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его».

12 января 1895 года Софья Андреевна записывает в дневнике реплику мужа: «Жизнь не была бы так интересна, если б не было этой вечной загадки впереди — смерти». 7 сентября этого же года Толстой пишет в дневнике: «В последнее время очень близко чувствую смерть. Кажется, что жизнь матерьяльная держится на волоске и должна очень скоро оборваться. Всё больше и больше привыкаю к этому и начинаю чувствовать — не удовольствие, а интерес ожидания». «Вот конец, и ничего!» — одна из последних фраз, которые Толстой произносит перед смертью. В этих и многих других высказываниях позднего Толстого звучит уже не страх, а смирение и принятие смерти — подобное тому, что испытывает в последние секунды жизни герой повести Толстого Иван Ильич Головин.

Гроб с телом Льва Толстого выносят из дома на станции Астапово, где он скончался. 9 ноября 1910 года

ullstein bild/ullstein bild via Getty Images

Лев Толстой на смертном одре в доме начальника станции И. И. Озолина. Станция Астапово, 1910 год

Что говорится о смерти в других произведениях Толстого?

Смерть возникает уже на первых страницах первой повести Толстого «Детство»: её главный герой Николенька рассказывает своему учителю Карлу Ивановичу выдуманный им сон — ему будто бы снилось, что маменька умерла. «Детство» заканчивается настоящей смертью матери, которая заставляет Николеньку испытать «самолюбивое чувство: то желание показать, что я огорчён больше всех, то заботы о действии, которое я произвожу на других, то бесцельное любопытство, которое заставляло делать наблюдения над чепцом Мими и лицами присутствующих. Я презирал себя за то, что не испытываю исключительно одного чувства горести, и старался скрывать все другие; от этого печаль моя была неискренна и неестественна» (тонкий психологический анализ, который отзовётся впоследствии в первой главе «Ивана Ильича»).

В рассказе «Три смерти» (1859) Толстой приходит к мысли о том, что у смерти есть своего рода градации качества — она может быть в большей или меньшей степени правильной, достойной и справедливой: здесь противопоставлены уезжающая в Италию на лечение чахоточная барыня, до последнего цепляющаяся за жизнь, мужик, покорно умирающий в ямщицкой избе, и дерево, которое срублено, чтобы стать крестом на могиле мужика и освободить место под солнцем другим деревьям. Очевидно, что Толстой отдаёт предпочтение даже не мужику, который принимает смерть со смирением и достоинством, а дереву, смерть которого включена в естественный круговорот жизни: смерть красна там, где в ней отсутствует человеческое эго с его желаниями и страстями.

В описании смерти князя Болконского в появляется ещё один важный для Толстого образ — смерть как пробуждение от жизненного сна: «Да, это была смерть. Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение!» — вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нём силы и ту странную лёгкость, которая с тех пор не оставляла его». Описание смерти Николая Лёвина в предельно физиологично: показанное в самых тягостных подробностях страдание умирающего, как и в «Смерти Ивана Ильича», приводит к его отчуждению от всех окружающих, отстранению от всей предшествующей земной жизни. Оно концентрируется в одной точке — желания смерти, которая ощущается в этот момент как освобождение: «В нём, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть как на удовлетворение его желаний, как на счастие».

Наконец, в рассказе «Хозяин и работник», написанном через десять лет после «Ивана Ильича», мы вновь встречаемся с пониманием смерти как освобождения, сообщающего радостное понимание истинного значения жизни, и дела — самого важного дела, которое только возможно совершить в жизни и которое необходимо совершить достойно. Купец и его возница попадают в метель, хозяин спасает своего работника от смерти, закрыв его собой, — и сам оказывается работником, который верно исполнил волю высшего Хозяина: «Он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. «Что ж, ведь он не знал, в чём дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю ». И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. «Иду, иду!» — радостно, умилённо говорит всё существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его. И больше уже ничего не видел, и не слышал, и не чувствовал в этом мире Василий Андреич».

Лев Толстой в кругу родных и близких. Ясная Поляна, 1887 год. Фотография Семёна Абамелека-Лазарева

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Как Толстой передаёт психологические стадии болезни и умирания?

Толстой бесконечно внимателен к самому процессу умирания — медленному изменению ощущений, переоценке ценностей, перестраиванию картины мира. Все эти изменения можно свести к одному знаменателю: приближение смерти вырывает человека из обыденного, полуавтоматического существования, заставляет заново увидеть себя, окружающих и собственную жизнь, столкнуться с последними истинами бытия. Не только сама смерть понимается как пробуждение; даже приближение к смерти оказывается своего рода пробуждением от «сна жизни». Подобно Наташе Ростовой в опере (хрестоматийный пример остранения Остранение — литературный приём, превращающий привычные вещи и события в странные, будто увиденные в первый раз. Остранение позволяет воспринимать описываемое не автоматически, а более осознанно. Термин введён литературоведом Виктором Шкловским. ), умирающий Иван Ильич перестаёт понимать то, что раньше казалось очевидным, ощущает собственное тело как чужое, чувствует ложь и фальшь привычного уклада жизни. «В этом смысле умирание и надвигающаяся смерть есть самое радикальное остранение, на какое способен человек» 1 Ханзен-Лёве О. А. В конце туннеля… Смерти Льва Толстого // Новое литературное обозрение. № 109 (3). 2011. .

Уже после первого приёма у доктора Иван Ильич смотрит на мир другими глазами: «Всё грустно показалось Ивану Ильичу на улицах. Извозчики были грустны, дома грустны, прохожие, лавки грустны». Обыденная картина предстаёт в непривычном свете: на неё проецируются эмоции наблюдающего, у неё появляется глубина. Иван Ильич пытается вернуться в круг обыденности: он начинает маниакально исполнять предписания доктора, но попытка заново запустить механику повседневного существования не срабатывает — любой сбой жизненного механизма, любая неприятность, которая раньше осталась бы незаметной, приводит его в отчаяние. Болезненные ощущения всё сильнее отчуждают его от близких, продолжающих исполнять привычные жизненные обязанности; он начинает чувствовать ложь в их привычных действиях — в том числе в дежурной заботе о нём. Он ощущает собственное тело как нечто чуждое, не подчиняющееся ему; вся ситуация, в которой он оказался, переживается как непристойная и неприятная — по контрасту с «пристойностью» и «приятностью» всей предшествующей жизни. И, наконец, он сталкивается с осознанием неизбежного: «Меня не будет, так что же будет? Ничего не будет. Так где же я буду, когда меня не будет? Неужели смерть?»

Венгерский литературовед Золтан Хайнади, прослеживая параллели между описанием смерти у Толстого и концепцией «бытия-к-смерти» Мартина Хайдеггера, замечает, что осознание собственной смертности приводит толстовского героя от неподлинного бытия к подлинному: «В ходе противостояния смерти, когда человек измеряет бытие с горизонта смерти (небытия), исчезает вся банальная повседневность и вскрываются самые глубокие основы бытия… Перед лицом смерти человек — отворачиваясь от мира вещей — обращается к самому себе». Встреча со смертью возвращает Ивана Ильича к самому себе: он больше не может воспринимать себя как всего лишь одного из обычных, «приятных» и «пристойных» людей. Смерть это не «то, что бывает с другими», она происходит непосредственно с ним и ставит его перед вопросом — что же такое его подлинное «я». Он перебирает воспоминания и впечатления жизни и находит то самое, «настоящее», только в памяти о детстве: «Начиналось всегда с ближайшего по времени и сводилось к самому отдалённому, к детству, и на нём останавливалось. Вспоминал ли Иван Ильич о варёном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки». По-другому начинает течь время, вернее, время внешнее, объективное всё сильнее расходится с внутренним: «Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль; сознание безнадёжно уходящей ещё жизни; надвигающаяся всё та же страшная ненавистная смерть, которая одна была действительность, и всё та же ложь. Какие тут дни, недели и часы дня?» Это остановившееся время заполнено переживанием физической боли и тотальной бессмысленности — прожитой жизни, переживаемых страданий, предстоящей смерти. «Лёжа почти всё время лицом к стене, он одиноко страдал всё те же неразрешающиеся страдания и одиноко думал всё ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было».

И всё же Иван Ильич продолжает цепляться — уже не за жизнь, а за иллюзию правильности прожитой жизни; даже в трёхдневной агонии, когда его существование низведено к животному ощущению физической боли: «Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту чёрную дыру, и ещё больше в том, что он не может пролезть в неё. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая». И лишь на самом пороге смерти он принимает мысль, что жизнь его была «не то», оказывается способен пожалеть родных, освободиться от иллюзии собственной бесконечной значимости. И приняв собственную смерть, Иван Ильич побеждает смерть. «Кончена смерть, — сказал он себе. — Её нет больше».

Каролюс-Дюран. Выздоровление. Около 1860 год. Музей Орсе, Париж

Как герои повести пытаются убежать от страха смерти?

В первой главе повести нам рассказывают, о чём думают коллеги Ивана Ильича, получив известие о его смерти. «…Первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых». Помимо карьерных перспектив, товарищи покойного с тоской думают о том, что им теперь «надобно исполнить очень скучные приличия», отправившись на панихиду и с визитом к вдове, и с радостью — о том, что смерть опять случилась с другими: «Каково, умер; а я вот нет», подумал или почувствовал каждый». Пётр Иванович, товарищ Ивана Ильича по училищу правоведения (то есть человек, знавший его с юности), оказавшись дома у покойного, тяготится необходимостью говорить слова соболезнования и утешается мыслью о предстоящей карточной игре. Чужая смерть не вызывает в нём сочувствия, более того — он не допускает и мысли, что она имеет к нему какое-то отношение.

Толстой пишет об этом не как о частном случае; это естественный ход мысли обычного человека, таким же обычным человеком был и Иван Ильич. Уже тяжело больным он вспоминает школьный курс логики: «Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизеветера: Кай — человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек…» Смерть — это удел людей вообще, но конкретный уникальный «я» — это совсем другое дело. Это отделение себя от «обычных людей», взгляд на их жизнь как нечто отдельное, возможно даже иллюзорное, и уж точно не имеющее к нему отношения, и делает Ивана Ильича самым заурядным, обычным человеком. По Толстому, невозможность почувствовать чужое страдание, пережить общую участь, перед которой все люди равны, и создаёт коллективную иллюзию, в которой пребывают «обычные люди», делает их существование механическим, неосознанным, неподлинным. Как пишет Лев Шестов, «дело тут не в ординарности Ивана Ильича, а в ординарности «общего всем мира», который считается не Иваном Ильичом, а лучшими представителями человеческой мысли единственно реальным миром».

Кто из героев повести «правильно» относится к смерти?

Как и почти всегда в текстах Толстого, примером правильного (что почти всегда в текстах Толстого означает — «органического», «естественного») отношения к жизни и смерти оказывается человек из народа: «буфетный мужик» Герасим. В то время как все окружающие пытаются тем или иным образом, проявив формальное сочувствие, отделаться от страданий Ивана Ильича, Герасим проявляет к нему простое человеческое участие. По мере того как Иван Ильич становится всё более беспомощным, Герасим постепенно берёт на себя обязанности, с которыми тот не в силах справиться, включая самую грязную работу. Толстой подчёркивает разницу исхудалых ляжек Ивана Ильича и крепких, сильных ног Герасима; положив ноги Ивана Ильича к себе на плечи, Герасим буквально берёт на себя его боль. Наконец, Герасим — единственный, кто попросту жалеет умирающего: «…Ивану Ильичу в иные минуты, после долгих страданий, больше всего хотелось, как ему ни совестно бы было признаться в этом, — хотелось того, чтоб его, как дитя больное, пожалел бы кто-нибудь. Ему хотелось, чтоб его приласкали, поцеловали, поплакали бы над ним, как ласкают и утешают детей. <...> И в отношениях с Герасимом было что-то близкое к этому, и потому отношения с Герасимом утешали его». И эти отношения на пороге смерти показывают Ивану Ильичу, насколько важны простые человеческие чувства, которых он старательно избегал в жизни: как пишет Николай Лесков, Герасим «перед отверстым гробом... научил барина ценить истинное участие к человеку страждущему, — участие, перед которым так ничтожно и противно всё, что приносят друг другу в подобные минуты люди светские».

Алексей Усачёв. Иллюстрация к «Смерти Ивана Ильича». Первая половина XX века

Илья Репин. Иллюстрация к «Смерти Ивана Ильича». 1896 год

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Почему в начале повести оказывается, что Иван Ильич уже умер?

В первых редакциях повесть представляет собой дневник Ивана Ильича, эпизод с посещением дома покойного нужен для того, чтобы оправдать появление дневника: вдова вручает его другу Ивана Ильича. В дальнейшем, когда Толстой понял, что не может вести повествование от лица человека с угасающим сознанием, и перешёл к рассказу от лица автора, эта композиционная необходимость отпала. Но глава о том, как знакомые Ивана Ильича встречают известие о его смерти, а один из них наносит визит его вдове, осталась на своём месте, и у неё в пространстве повести появилась новая роль.

Через реакции второстепенных персонажей, которые больше не появятся в повести, здесь представлены не только тема и главный герой — но основные мотивы и образы, которые пройдут через всю повесть, от стандартных психологических уловок, позволяющих уйти от мысли о смерти, до понимания смерти как важнейшего в жизни дела, которое должно быть достойно исполнено. Эта глава — концентрированная демонстрация фальши, которая присутствует в обыденном существовании обычных людей и которая, как будет показано позже, в полной мере была свойственна жизни Ивана Ильича; пока что поводом для демонстрации этой фальши становится его смерть. Характерен в этом смысле эпизод с «бунтом вещей» — Толстой с почти абсурдистской тщательностью описывает физическую, вещественную неловкость, которая сопровождает встречу товарища Ивана Ильича с его вдовой: «Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась чёрным кружевом чёрной мантилии за резьбу стола. Пётр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобождённый под ним пуф стал волноваться и подталкивать его. Вдова сама стала отцеплять своё кружево, и Пётр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не всё отцепила, и Пётр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щёлкнул...» — и так далее. Как пишет литературовед Марк Щеглов, подобное неестественное поведение вещей обличает неестественность поведения людей, им так же неловко произносить дежурные слова скорби, как отцеплять кружево от резьбы стола или усаживаться на волнующийся пуф: «Пошлое притворство людей «приятных и приличных» становится грубым, скучным и явным, оно режет глаза» 2 Щеглов М. А. Повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича» // Щеглов М. А. Литературно-критические статьи. М.: Наука, 1958. С. 45-56. .

Начало повести хронологически следует за её финалом, это не только экспозиция, вступление к последующему повествованию, но и его печальный итог. Понимание жизни, к которому приходит перед уходом Иван Ильич, уходит вместе с ним, все окружающие, пережив его смерть, ничего не поняли и ничему не научились, их мир остался таким же, как был, и в свой черёд их ждёт такое же страшное предсмертное столкновение со своим подлинным «я». «Первая глава должна восприниматься не как прелюдия к жизни героя… это безапелляционный приговор машине, истребляющей человека и время» 3 Володин Э. Ф. Повесть о смысле времени («Смерть Ивана Ильича» Л. Н. Толстого) // Контекст 1984. Литературно-теоретические исследования. М., 1986. .

Иван Крамской. Неутешное горе. 1884 год. Государственная Третьяковская галерея

Кто был прототипом Ивана Ильича?

Иван Ильич Мечников, тульский судья, брат учёного-физиолога Ильи Мечникова.

Татьяна Кузминская Татьяна Андреевна Кузминская (урождённая Берс; 1846-1925) — писательница, мемуаристка, сестра Софьи Толстой. По словам писателя, Кузминская (наряду с Софьей) была прототипом Наташи Ростовой в «Войне и мире». Писала рассказы, автобиографические повести, сотрудничала с журналом «Вестник Европы». Автор книги воспоминаний «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», опубликованной в 1925-1926 годах. ⁠ , сестра жены Толстого, пишет в своей книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне»: «Иван Ильич Мечников был человек лет 36-38. Прошлое его я не знаю. Кажется, он был правовед. Он умер раньше своей жены и послужил Льву Николаевичу прототипом главного героя в повести «Смерть Ивана Ильича». Жена рассказывала мне впоследствии его предсмертные мысли, разговоры о бесплодности проведённой им жизни, которые я и передала Льву Николаевичу. Я видела, как в пребывание Мечникова в Ясной Поляне Лев Николаевич прямо влюбился в него, почуяв своим художественным чутьём незаурядного человека».

Толстой точно воспроизводит возраст Ивана Мечникова (а вот Кузминская немного ошибается) — как и герой повести, он умирает в 45 лет. Практически совпадают и годы их жизни: у Мечникова это 1836-й и 1881-й, Иван Ильич Головнин рождается и умирает на год позже. В момент ухудшения состояния Ивана Ильича его родные собираются на спектакль с участием Сары Бернар, которая действительно гастролировала в Петербурге и Москве зимой 1881/82 года; из этого следует, что последним местом жительства Ивана Ильича была Москва (а не Тула, как у Мечникова) — это было прямо указано в более ранних редакциях повести, но впоследствии Толстой убрал точную географическую привязку, чтобы сделать образ жизни Ивана Ильича более обобщённым.

Это не единственное расхождение судьбы героя повести и его прототипа: как вспоминает Илья Мечников, его брат умер от гнойного заражения и до самого конца сохранял полную ясность ума. «Пока я сидел у его изголовья, он сообщал мне свои размышления, преисполненные величайшим позитивизмом. Мысль о смерти долго страшила его. «Но так как все мы должны умереть», то он кончил тем, что «примирился, говоря себе, что в сущности между смертью в 45 лет или позднее — лишь одна количественная разница». Современники вспоминали о Мечникове как о человеке в высшей степени достойном, и сам Толстой, по воспоминаниям Кузминской, отмечал, что тот «очень умён», что не вполне совпадает с характеристиками Ивана Ильича, — впрочем, среди окружающих герой повести тоже пользуется уважением, а истинный масштаб его личности становится виден лишь в перспективе, которую открывает приближающаяся смерть.

Лев Толстой и профессор Илья Мечников. 1909 год. История смерти Ивана Ильича Мечникова, брата профессора, легла в основу повести

Зачем Толстой подробно рассказывает о карьере Ивана Ильича?

История жизни Ивана Ильича, рассказанная в повести, — это в огромной степени история его карьеры: выйдя из училища правоведения, он отправляется в провинцию чиновником по особым поручениям при губернаторе, через пять лет оказывается переведён в другую губернию судебным следователем, ещё через семь лет — уже в третью губернию на место прокурора. Ещё через семь лет он ожидает «места председателя в университетском городе», но оно достаётся другому. Наконец Иван Ильич получает устраивающую его должность, которая Толстым не называется — мы знаем лишь, что она ставит Ивана Ильича на две ступени выше товарищей, относится к тому же министерству и предполагает жалованье в размере 5000 рублей в год. Если бы не болезнь, это, очевидно, не стало бы финальной точкой карьеры: в начале повести мы узнаём, что отец Ивана Ильича, Илья Ефимович Головин, был тайным советником (гражданский чин, в котором находились высшие государственные чиновники — министры и товарищи министров, руководители департаментов, сенаторы и проч.) и дослужился до того положения, которое позволяет чиновникам получать «выдуманные фиктивные места и нефиктивные тысячи от шести до десяти, с которыми они и доживают до глубокой старости».

Иван Ильич начинает работать судебным следователем в 1864 году. Именно в это время, 20 ноября 1864 года, Александр II утверждает новые судебные уставы, с этого начинается масштабная судебная реформа. Общие суды (ведающие гражданским судопроизводством, не духовным и не военным) разделяются на две инстанции — окружной суд и судебную палату (Иван Ильич перед смертью занимает должность в суде второй инстанции). Учреждается суд присяжных, несменяемость судей, независимость адвокатского корпуса. Иван Ильич находится на переднем крае этих изменений; как пишет Толстой, «он был один из первых людей, выработавших на практике приложение уставов 1864 года».

То, что Иван Ильич служит в судебном ведомстве, в контексте повести не случайно. С точки зрения позднего Толстого, и суд, и законы, даже идеально устроенные, противны человеческой природе; в том, что одни люди берут на себя право распоряжаться судьбами и жизнью других людей, есть нечто глубоко порочное. Иван Ильич в качестве следователя и прокурора вершит суд над людьми — а потом сам оказывается подсудимым на том высшем суде, перед которым любые человеческие установления ничтожны. В своей службе Иван Ильич «быстро усвоил приём отстранения от себя всех обстоятельств, не касающихся службы»; оказавшись на приёме у доктора, он с изумлением обнаруживает, как этот принцип применяется теперь к нему самому: «Всё было точно так же, как в суде. Как он в суде делал вид над подсудимыми, так точно над ним знаменитый доктор делал тоже вид». Болезнь решает его судьбу так же бесстрастно, как он выносит приговор обвиняемым; Толстой не случайно несколько раз употребляет в одной фразе слово «дело», взятое в разных смыслах: «Он шёл в суд... и начинал дело. Но вдруг в середине боль в боку, не обращая никакого внимания на период развития дела, начинала своё сосущее дело». Размышляя над тем, как бессмысленно и неправильно была прожита жизнь, Иван Ильич вспоминает слова судебного пристава «суд идёт!» и понимает, что теперь они относятся к нему самому: «Суд идёт, идёт суд, повторил он себе. Вот он суд! Да я же не виноват! — вскрикнул он с злобой. — За что?» И он перестал плакать и, повернувшись лицом к стене, стал думать всё об одном и том же: зачем, за что весь этот ужас?» Был судья, стал подсудимый, и этот суд гораздо серьёзнее всего, что называют этим словом люди: перед лицом смерти и это понятие обнаруживает свой истинный смысл и масштаб.

Президиум Самарского окружного суда в 1890 году. В одном из подобных губернских судов служил большую часть жизни герой повести

ужасная» 4 Бочаров С. Г. Два ухода: Гоголь, Толстой // Вопросы литературы. 2011. № 1. С. 9-35. ⁠ . Судьба Ивана Ильича — лишь частный пример общего принципа; его жизнь ужасна в той же степени, что и жизнь любого человека, который живёт «как все».

Он плакал о беспомощности своей, о своём ужасном одиночестве, о жестокости людей, о жестокости Бога, об отсутствии Бога

Лев Толстой

Для описания жизни Ивана Ильича Толстой пользуется словами «приятная» и «приличная», это термины, в которых мыслит свою жизнь сам герой, качества, которые он старается ей придать, — но Толстой, помещая их в перспективу близящейся смерти, как бы просвечивает их рентгеном, проявляя их подлинное содержание. «Приятное» — это всё лёгкое и необременительное в жизни, то, что позволяет скользить по поверхности, не задумываясь о сути. Так, службу Ивана Ильича делает приятной его умение облекать любое дело «в такую форму, при которой бы дело только внешним образом отражалось на бумаге и при котором исключалось совершенно его личное воззрение». «Приличное» — это то, «что считалось таковым наивысше поставленными людьми»; не только проекция мнения начальства, но вообще одобряемое обществом поведение, «всё то, что все известного рода люди делают, чтобы быть похожими на всех людей известного рода». Жизнь Ивана Ильича формируется разными силами: заведённым в обществе порядком, формальной машиной судопроизводства, неписаными правилами «приличия» и вкусами его окружения, — но только не им самим. Когда жена, требуя внимания к себе, нарушает «приятность» и «приличие», Иван Ильич отдаляется от семьи и уходит в ту сферу жизни, где можно следовать заведённому распорядку, не прикладывая душевных сил: «По мере того, как жена становилась всё раздражительнее и требовательнее, Иван Ильич всё более и более переносил центр тяжести своей жизни в службу». В конце концов главной радостью его жизни становится занятие, в наивысшей степени связанное с бессмысленным убийством времени: «Радости служебные были радости самолюбия; радости общественные были радости тщеславия; но настоящие радости Ивана Ильича были радости игры в винт». Отделка квартиры, его последнее увлечение, опять же связана исключительно с декоративной стороной жизни, наведением глянца на её поверхность, и это декорирование всё так же подчиняется вкусам и представлениям о прекрасном его окружения.

То, что переживает Иван Ильич на пороге смерти, можно сравнить с мгновенным просветлением в дзен-буддизме: вещи внезапно открываются ему своей истинной стороной, прошедшая жизнь обнаруживает своё подлинное значение. «С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперёд, а едешь назад и вдруг узнаёшь настоящее направление». То, что казалось в предшествующей жизни приятным и приличным, теперь переживается как фальшивое и ложное, а «настоящее направление» ощущается лишь в отблесках воспоминаний из детства — и заставляет умирающего Ивана Ильича впервые в жизни испытать жалость к жене и сыну, который со слезами на глазах припадает к его руке. «Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймёт тот, кому надо».

Видит ли Толстой высший смысл в страхе смерти?

«С тех пор как люди стали думать, они признали, что ничто столь не содействует нравственной жизни людей, как памятование о смерти», — пишет Толстой в «Круге чтения». Именно этот страх создаёт ситуацию, в которой Иван Ильич осознаёт подлинную ценность жизни: если бы не болезнь, у него бы не было возможности выйти из механического полубессознательного существования. О «пограничных ситуациях», которые вырывают человека из сферы обыденности и возвращают его к подлинному бытию, много будут писать философы-экзистенциалисты, в частности Карл Ясперс; все эти ситуации — будь то внезапная болезнь, душевное потрясение или акт самопожертвования — объединяет острое переживание конечности жизни. Это переживание создаёт новую шкалу ценностей, которая позволяет перестроить жизнь, найти в ней нечто, что не будет уничтожено страданиями и смертью, — хотя, как в случае Ивана Ильича, пограничная ситуация не всегда оставляет время для такого «духовного переворота».

И вместе с тем Толстой пишет о страхе смерти как о состоянии, которое должно быть преодолено. В своих поздних сочинениях Толстой описывает этот страх как проявление себялюбия, проекцию человеческого эго, которое занято только собой. В трактате «О жизни» он пишет: «Страх смерти происходит только от страха потерять благо жизни с её плотской смертью. Если же бы человек мог полагать своё благо в благе других существ, т. е. любил бы их больше себя, то смерть не представлялась бы ему тем прекращением блага и жизни, каким она представляется человеку, живущему только для себя». Именно это понимание жизни открывается на пороге смерти Ивану Ильичу: жизнь для других, любовь и сострадание к близким и есть то самое «то», которое открывается перед уходом. «Да, всё было не то, — сказал он себе, — но это ничего. Можно, можно сделать «то».

Финальную сцену «Ивана Ильича» можно трактовать и ещё одним образом: Иван Ильич постигает не только истинное содержание жизни, но и значение смерти. Он принимает смерть и тем самым освобождается от страха, а в каком-то смысле и от самой смерти («кто не боится умирать, тот и не сможет умереть»). «Он признаёт, что смерть не является наказанием и относится к порядку устройства мира, — пишет венгерский литературовед Золтан Хайнади. — Это закон, которому подчинены все люди: ни один человек не является бессмертным. Жизнь покинуть живым невозможно. Признав это, он сразу освобождается от трепета и страха смерти, он становится свободным. Значит, свобода находится не в начале, а в конце».

список литературы

  • Бочаров С. Г. Два ухода: Гоголь, Толстой // Вопросы литературы. 2011. № 1. С. 9–35.
  • Бунин И. А. Освобождение Толстого. Париж: YMCA-Press, 1937.
  • Володин Э. Ф. Повесть о смысле времени («Смерть Ивана Ильича» Л. Н. Толстого) // Контекст 1984. Литературно-теоретические исследования. М., 1986. С. 144–163.
  • Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. О литературном герое. М.: Азбука, 2016.
  • Гладышев А. К. Интерпретация мотива смерти в повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» // Уральский филологический вестник. 2013. № 5. С. 53–63.
  • Гроссман Л. П. «Смерть Ивана Ильича». История писания и печатания // Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. М.: Художественная литература, 1936. Т. 26. С. 679–688.
  • Киреев Р. Лев Толстой. Арзамасский ужас // Киреев Р. Семь великих смертей. М.: Энас, 2007. С. 137–186.
  • Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М.: Правда, 1986.
  • Мечников И. И. Этюды оптимизма. М.: Наука, 1964.
  • Переверзева Н. А. О символической функции лейтмотивов в повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» // Вестник ЛГУ им. А. С. Пушкина. 2008. Выпуск 1 (9). Серия «Филология». С. 45–54.
  • Фаленкова Е. В. Л. Н. Толстой как предшественник экзистенциализма // Вестник Челябинского университета. 2012. № 4 (258). С. 126–131.
  • Хайнади З. Бытие к смерти (Толстой и Хайдеггер) // Croatica et Slavica Iadertina. Vol. 4. № 4. 2009. P. 473–492.
  • Ханзен-Лёве О. А. В конце туннеля… Смерти Льва Толстого // Новое литературное обозрение. 2011. № 109 (3). С. 180–196.
  • Шестов Л. И. На страшном суде // Шестов Л. И. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М.: Наука, 1993. С. 98–150.
  • Шишхова Н. М. Концепт смерти в повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» // Вестник Адыгейского государственного университета. Серия «Филология и искусствоведение». 2011. Вып. 3. С. 82–87.
  • Шкловский В. Б. Лев Толстой. М.: Молодая гвардия, 1963.
  • Щеглов М. А. Повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича» // Щеглов М. А. Литературно-критические статьи. М.: Наука, 1958. С. 45–56.
  • Эйхенбаум Б. М. Работы о Льве Толстом. СПб.: Издательство СПбГУ, 2009.

Весь список литературы