Воспитание словом. Что вы даже не могли подумать о Максиме Горьком

Горький - писатель и человек

1

Герой одного из горьковских рассказов замечательно говорит о том, как надо поминать людей, которые не даром прожили свой век.

"Он протянул руки к могилам:

Я должен знать, за что положили свою жизнь все эти люди, я живу их трудом и умом, на их костях, - вы согласны?"

"Мне не нужно имен, - мне нужны дела! Я хочу, должен знать жизнь и работу людей. Когда отошел человек... напишите для меня, для жизни подробно и ясно все его дела! Зачем он жил? Крупно напишите, понятно, - так?"

Одна из ответственных задач нашей литературы - написать "крупно и понятно" о Горьком - писателе и человеке.

2

Горький, имя которого для миллионов людей означало почти то же, что и самое слово "писатель", был меньше похож своим обликом и повадками на присяжного литератора, чем очень многие юноши, недавно переступившие порог редакции. Он был страстным читателем. Каждую новую книгу он открывал с тем горячим любопытством, с каким извлекал когда-то книги из черного сундука в каюте пароходного повара Смурого, - удивительные книги с удивительными названиями, вроде "Меморий артиллерийских" или "Омировых наставлений".

Когда шестидесятилетний Горький выходил к нам из своего кабинета в Москве или в Крыму, выходил всего на несколько минут для того, чтобы прочитать вслух глуховатым голосом, сильно ударяя на "о", какое-нибудь особенно замечательное место в рукописи или в книжке, он был тем же юношей, который полвека тому назад в казанской пекарне жадно переворачивал страницы белыми от муки пальцами.

"Способный литератор, серьезный писатель", - говорил он, и было ясно, что эти слова звучат для него по-прежнему, как в годы его юности, веско и свежо.

И это после сорока лет литературной деятельности!

Вот он сидит у себя за высоким и просторным письменным столом. На этом столе в боевом порядке разложены книги и рукописи, приготовлены отточенные карандаши и стопы бумаги.

Это - настоящее "рабочее место" писателя.

Но вот Горький встает из-за стола. Как он мало похож на кабинетного человека! Он открывает окно, и тут оказывается, что он может определить по голосу любую птицу и знает, какую погоду предвещают облака на горизонте. Он берет в руки какую-нибудь вещь - и она будто чувствует, что лежит на ладони у мастера, ценителя, знающего толк в вещах. До последних лет руки этого человека сохраняли память о простом физическом труде.

Горький и в пожилые свои годы не терял подвижности, гибкости. У него была та свобода движений, которая приобретается людьми, много на своем веку поработавшими и много побродившими по свету.

Помню, в Неаполитанском музее коренастые, с красными затылками туристы-американцы - должно быть, "бизнесмены" средней руки - с любопытством оглядывались на высокого, неторопливого человека, который ходил по залам уверенно, как у себя дома, не нуждаясь в указаниях услужливых гидов.

Он был очень заметен.

Кто этот - с усами? - спрашивали туристы вполголоса.

О, это Массимо Горки, - отвечали музейные гиды не без гордости, как будто говорили об одном из лучших своих экспонатов. - Он у нас часто бывает!

Горки? О!..

И все глаза с невольным уважением провожали этого "нижегородского цехового", который ходил по музею от фрески к фреске, сохраняя спокойное достоинство, мало думая о тех, кто жадно следил за каждым его движением.

3

В Крыму, в Москве, в Горках - везде Алексей Максимович оставался одним и тем же. Где был он - там говорили о политике, о литературе, о науке как о самых близких и насущных предметах; туда стекались литераторы с рукописями, толстыми и тонкими. И так на протяжении десятков лет.

Однако я никогда не знал человека, который менялся бы с годами больше, чем Горький. Это касается и внешнего его облика, и литературной манеры.

Каждый раз его задача диктовала ему литературную форму, и он со всей смелостью брался то за публицистическую статью или памфлет, то за роман, драматические сцены, сказки, очерки, воспоминания, литературные портреты.

И во всем этом бесконечном многообразии горьковских сюжетов и жанров, начиная с фельетонов Иегудиила Хламиды и кончая эпопеей "Жизнь Клима Самгина", можно уловить его главную тему. Все, что он писал, говорил и делал, было проникнуто требовательностью к людям и к жизни, уверенностью, что жизнь должна и может статъ справедливой, чистой и умной. В этом оптимистическом отношении Горького к жизни не было никакой идиллии. Его оптимизм куплен очень дорогой ценой и потому дорого стоит.

О том, чего требовал Горький от жизни, за что в ней он боролся, что любил и что ненавидел, - он говорил много и прямо.

Но, может быть, нигде не удалось ему передать так глубоко и нежно самую сущность своего отношения к жизни, как это сделано им в небольшом рассказе "Рождение человека". За эту тему в литературе не раз брались большие и сильные мастера.

Вот и у Мопассана есть рассказ о рождении человека. Называется он "В вагоне". Я напомню его вкратце.

Три дамы-аристократки поручили молодому, скромному аббату привезти к ним из Парижа на летние каникулы их сыновей-школьников. Больше всего матери боялись возможных в дороге соблазнительных встреч, которые могли бы дурно повлиять на нравственность мальчиков. Но, увы, избежать рискованных впечатлений путешественникам не удалось. Их соседка по вагону начала громко стонать. "Она почти сползла с дивана и, упершись в него руками, с остановившимся взглядом, с перекошенным лицом, повторяла:

О, боже мой, боже мой!

Аббат бросился к ней.

Сударыня... Сударыня, что с вами?

Она с трудом проговорила:

Кажется... Кажется... Я рожаю..."

Смущенный аббат приказал своим воспитанникам смотреть в окно, а сам, засучив рукава рясы, принялся исполнять обязанности акушера...

В рассказе Горького ребенок тоже рождается в пути.

В кустах, у моря, молодая баба-орловка "извивалась, как береста на огне, шлепала руками по земле вокруг себя и, вырывая блеклую траву, все хотела запихать ее в рот себе, осыпала землею страшное нечеловеческое лицо с одичалыми, налитыми кровью глазами...".

Рассказ Мопассана - это превосходный анекдот, не только забавный, но и социально-острый.

Рассказ Горького - целая поэма о рождении человека. Этот рассказ до того реалистичен, что читать его трудно и даже мучительно. Но, пожалуй, во всей мировой литературе - в стихах и в прозе - вы не найдете такой торжественной и умиленной радости, какая пронизывает эти восемь страничек.

"...Новый житель земли русской, человек неизвестной судьбы, лежа на руках у меня, солидно сопел..." - пишет Горький.

Быть может, никогда нового человека на земле не встречали более нежно, приветливо и гордо, чем встретил маленького орловца случайный прохожий - парень с котомкой за плечами, будущий Максим Горький.

Примечания

Горький - писатель и человек. - Впервые в книге "Воспитание словом", Гослитиздат, М. 1961.

С.Я. Маршаком написано около 50 статей и заметок, содержащих его воспоминания о А.М. Горьком. При работе над статьями о Горьком, вошедшими в книгу "Воспитание словом" (данная и две следующих за ней), С.Я. Маршак использовал наиболее значительные из своих прежних публикаций.

Разговор с Дмитрием Быковым о писателе, пожелавшем переделать человечество


На следующей неделе, 28 марта, исполняется 150 лет со дня рождения Максима Горького (Алексея Максимовича Пешкова). Прозаик, драматург, мемуарист, он один из самых известных в мире русских писателей. Между прочим, пять (!) раз номинировался на Нобелевскую премию. Горький был самым издаваемым в СССР советским писателем, по тиражам в 1918-1986 годах уступал лишь Л.Н. Толстому и Пушкину. Но после крушения СССР улица Горького в Москве снова стала Тверской, а город Горький — Нижним Новгородом. А кем стал для нас сам Алексей Максимович? Об этом мы спросили знатока его творчества — писателя и литературоведа, автора биографической книги о Горьком Дмитрия БЫКОВА .

В советские годы Горького превозносили, а вот Набоков, Бунин, Мережковский отзывались о нем весьма критично, кто-то из них даже назвал его «ничтожным писателем». Где же истина?

— Как всегда, посередине. Несомненно, Горький — писатель значительный, получивший огромную прижизненную славу. Почти с самого начала литературной карьеры в 1892 году и до ее завершения Горький был одним из самых читаемых писателей своего времени. Он замечательный рассказчик, превосходный мемуарист. Его очерк о Толстом — одно из лучших воспоминаний о Льве Николаевиче.

А еще Горький — довольно интересный мыслитель, хотя с ним можно очень о многом спорить. Яркий ницшеанец (то есть отрицатель сложившихся моральных, культурных, религиозных норм — «Труд»), из всех русских, наверное, самый значительный. А ницшеанец, вооруженный марксизмом, — это и есть идеал русского революционера, и почти все любимые герои зрелого Горького именно таковы.

Кроме того, он замечательный ценитель всяких безумств и чудачеств. Им создана поразительная галерея сумасшедших и чудаков, особенно в сборнике «Заметки из дневника. Воспоминания». А из всех хроник русского Серебряного века, самого, по моему убеждению, интересного времени в истории всемирного авангарда, «Жизнь Клима Самгина» — безусловно, наиболее полная и лучше всего написанная сатирическая галерея типажей, увиденных глазами заглавного героя.

— Каков самый обманчивый миф о Горьком?

— О том, что Горький есть реалист. Он, конечно, никакой не реалист. Горький — довольно радикальный романтик, причем самого опасного плана, верящий в то, что кардинальная переделка человека как такового возможна и необходима. Зацикленность Горького на «переплавке человека» приводит к страшным результатам. Например, к очерку «Соловки». В нем Горький писал не о лагере, где производятся репрессии, а о месте, где делают нового человека.

— И это искренне, не в силу конъюнктуры?

— Это вытекало из всей его концепции. Еще в 1896 году он написал книгу «Бывшие люди», будучи убежденным, что только в ночлежных домах обитают люди будущего. Человек должен быть отвергнут обществом, выведен из его иерархии, и только после этого можно начать его «строить» заново, с нуля.

— Мечты о новом человеке — характерный признак русского космизма.

— Нет, идеи русского космизма ему не были близки. Федорова он не знал, Циолковского, уверен, не читал. Повторю, он был ницшеанцем. Причем стихийным, его убеждения сложились не под влиянием книг Ницше, к подобным взглядам он пришел самостоятельно, пройдя, прежде чем стать писателем, длинный путь. Работал на приисках, бродяжничал, в булочной хлеб месил, а потом носил по заказчикам — все, кажется, перепробовал, кроме военной службы. Даже стреляться пробовал. А потом вдруг нашел себя в писательской профессии, когда в сентябре 1892-го вышел «Макар Чудра» (кажется, в «Тифлисской газете»).

— «Великий пролетарский писатель» — так говорили о нем большевики. От которых он предпочел уехать — а потом все же вернулся... Откуда такие зигзаги в судьбе и в творчестве?

— Нет, я не вижу в его жизни никаких противоречий. Это на редкость последовательный человек. Между «Детьми солнца» и «Жизнью Клима Самгина», хотя их разделяет 25 лет, нет идейных и мировоззренческих отличий. В его жизни не было большого духовного роста. Единственное, что с годами он стал хуже относиться к босякам. Вот такой парадокс в биографии человека, вышедшего из босяков. Добившегося славы, поселившегося в бывшем особняке миллионеров Рябушинских на Малой Никитской и собиравшего там китайский фарфор.

— А был ли он при этом счастлив?

— Понятия не имею. Это уже совершенно не важно, если мы говорим о писателе. Важно, какие от него остались книги.

— Но вы же сами написали о Горьком биографическое исследование.

— Да, но это книга о его писательском пути. А также о его контактах, друзьях, издательской деятельности. Тема счастья меня, признаться, совершенно не волновала. Счастье — вещь интимная, эфемерная и труднодостижимая. Кто знает, был ли Горький счастлив в 1905 году, когда чуть не умерла его гражданская жена Мария Федоровна Андреева и одновременно разворачивалось московское восстание? Литературоведение — точная наука, рассказывающая, в каком году та или иная книга вышла, к какому жанру она относится и так далее.

— Но читают Горького все-таки в основном не литературоведы. Интересен он сегодняшнему читателю?

— На сто процентов да. Горький умел практически на любую тему написать так, что не оторвешься. У него, конечно, есть монотонные произведения, насыщенные всякого рода поэтизмами, но большая часть его сочинений написаны увлекательно. Даже когда Горький рассказывает о страшных переживаниях и сторонах жизни. Если искать в русской литературе рассказ, который стоило бы рекомендовать всем, подлинно великий и в высшей степени душеполезный, то это «Мамаша Кемских» — трагический гимн материнству. Наряду с «Отшельником», «Караморой», очерком «Страсти-мордасти» и несколькими главами «Самгина» эти три странички обеспечат Горькому благодарных читателей даже тогда, когда идейные споры вокруг него и вовсе уйдут в прошлое. Впрочем, учитывая цикличность русской истории, полное их утихание ему тоже не грозит.

— А мне сейчас вспомнились слова поэта Александра Безыменского: «Клим Самгин» — неплохая штука. Но боже мой, какая скука..."

— Думаю, просто Безыменский прочел эту книгу не вовремя. Меня в мои 16-17 лет он безумно увлек. Во-первых, там очень много эротики, причем довольно грубой. Лидия Варавка, я думаю, — самая сексапильная героиня русской литературы. Даже на фоне Бунина. Неслучайно эту книгу, написанную словно в эротическом угаре, Горький посвятил Марии Будберг — «красной Мате Хари», одной из самых роковых своих страстей. В «Климе» есть и другие потрясающие образы и характеры. В смысле увлекательности с Горьким мог бы сравниться только Сологуб, но там уже полный изврат и безумие, а Алексей Максимович все-таки удерживался внутри некоторых рамок.

— И все-таки — по части эротики и чернухи, думаю, сегодняшняя литература далеко перескочила Горького. Зачем же он нужен нам сегодня?

— Ну я же не зря употребил слово «душеполезность». Значение Горького в том, что его книги призывают перестать терпеть и начинать действовать, потому что человек, который только терпит, тратит свою жизнь напрасно. Книги Горького могут помочь в переходе от состояния мещан и дачников к активной жизни. Помните слова его Ужа: «Летай иль ползай, конец известен». Но в том и штука, что, если пытаться летать, можно 20 раз рухнуть в море, а на 21-й все-таки полететь. Если же всю жизнь ползать, ни до чего хорошего точно не доползешь. Именно поэтому сегодня, на очередном переломе русского исторического пути, стоит помнить, читать и перечитывать странного, сильного и неровного писателя Максима Горького.

— Неровного?

— Конечно, иногда из него «высовывались» такие рога и копыта... В его очерке-воспоминании о Леониде Андрееве есть сцена, где проститутка выносит свою грудь на блюде. Такой текст рассчитан далеко не на всякую психику, читать Горького надо осторожно... Но упомянутая мной «Мамаша Кемских» — это проза медвежьей силы. Страшная и сентиментальная одновременно. Такое можно написать только на пределе человеческих возможностей.

Максим Горький как загадка русской природы

Максим Горький (1868-1936), он же Алексей Максимович Горький и
Алексей Максимович Пешков, -- российский и советский прозаик,
драматург, поэт (в молодости немного), публицист, критик, редак-
тор, литературный и общественный деятель. Одна из наибольших
российских знаменитостей конца XIX и первой половины XX века.

Горький называл себя революционером, и это не было большим
преувеличением. В революционной партии он состоял, революционной
пропагандой занимался, со своих гонораров деньги на революционную
работу давал, вдобавок ещё выдуривал их иногда на ту же цель у
других. За революционную пропаганду у него даже была короткая
отсидка в престижной Петропавловской крепости. А если он не
активничал на политическом поприще ещё больше, то потому ведь,
что надо было и творчеством заниматься. Осенью 1905 г. Горький
вступил в РСДРП, а в 1907 г. даже побывал делегатом V партийного
съезда. В общем, революционер, причём из очень приличных,
поскольку и сам репрессиями не занимался, и других призывал не
злоупотреблять ими. А ещё за многих репрессированных заступался.

С другими выдающимися русскими писателями ситуация много проще:
скажем, Алексей Толстой -- приспособленец, Александр Фадеев --
честный коммунист, Михаил Булгаков --- несоветский человек с
лёгкой претензией на мистицизм, Иван Бунин -- антисоветский
человек и эстет-нытик, воображавший себя выразителем дворянской
души, и т. д. А вот с Горьким непонятно. Капризничающий попутчик
большевиков. Порядочный, но шибко компромиссный. В молодости --
не без позёрства и вольностей в личной жизни. Весьма крепкий
автор, но слишком человек своего времени, так что ныне читать его
в основном уже скучновато. Скажем, большевистский блюдолиз
Алексей Толстой -- многообразнее, занимательнее и на текущий день
интереснее.

Загадки Максима Горького:
1. Будучи туберкулёзником и курильщиком, дотянул до 68 лет, да и
то есть подозрение, что умер не своей смертью.

2. Будучи только 34 лет от роду, чуть не попал в почётные акаде-
мики Императорской Академии Наук (император не утвердил стату-
са, но от этого факт избрания не померк).

3. Будучи членом большевистской партии с дореволюционным стажем,
жил в фашистской Италии -- после того, как разошёлся с Советс-
кой властью в некоторых практических вопросах.

4. Будучи чистокровным русским, тяготел к евреям, а о русских
допускал очень критические высказывания (правда, совсем не
часто).

5. Будучи честным человеком с мировой славой и кое-каким доходом
от заграничных публикаций, участвовал в сталинских пропаган-
дистских спектаклях, маскировавших массовые репрессии, по
большей части абсурдные.

6. Будучи автором качественным, плодовитым, довольно разнообраз-
ным, а вдобавок самым известным и уважаемым из советских писа-
телей, вышел, однако, из употребления к последней четверти XX
века. Школьниками и студентами-филологами чтение Горького
воспринималось обычно как тяжкий крест.

В начале XXI века ещё худо-бедно держатся писатели, творившие
много раньше Горького: Александр Дюма, Вальтер Скотт, Фенимор
Купер, Майн Рид, Эдгар По и др. Даже Жан-Батист Мольер, Даниэль
Дефо и Джонатан Свифт, не говоря уже о Вильяме нашем, о Шекспире.
А вот Горький сошёл. У старшего поколения на него что-то вроде
аллергии, а младшее им не интересуется вовсе. Горький непопулярен
отчасти потому, что на него переносится отношение к советскому
социализму.

Надо заметить, что Горький не пользуется спросом только у чита-
тельских масс, тогда как среди литературоведов он вызывает нор-
мальный интерес, а может, даже и повышенный -- по нескольким при-
чинам: во-первых, он почти 40 лет был в центре "литературного
процесса" своего времени; во-вторых, он оставил обильные и, разу-
меется, содержательные и качественные мемуары; в-третьих, с ним
считались Ленин, Сталин и многие деятели помельче. Можно сказать,
Мкксим Горький около 40 лет был одним из духовных лидеров россий-
ского общества. Он -- ключ к пониманию этого общества, только не
простой ключ, так что надо сперва понять его самого.

Серьёзный читатель, вперившийся в Горького, чтобы разобраться
посредством него в эпохе, в людях вообще, найдёт у этого автора
много чего нескучного. Из того, что у Горького надо бы читать в
первую очередь, можно назвать следующее:
"Макар Чудра"
"Землетрясение в Калабрии и Сицилии 15/28 декабря 1908 г."
"Литературные портреты"
...

Горький поселился в 1924 году не просто в Италии (Сорренто): он
осел в уже ФАШИСТСКОЙ Италии, из чего следует, что фашисты в то
время были не таким уж большим пугалом, каким стали в среде
добропорядочных дураков впоследствии. И, кстати, присутствие
Горького в Италии положительно говорит о Муссолини -- тоже далеко
не однозначном человеке.
Благоденствие коммуниста Горького в фашистской Италии было
идеологически очень неудобным для ВКП(б) обстоятельством, тем
более что на Южном побережье Крыма климат почти такой же, как и
на острове Капри.

Писательская слава пришла к Горькому рано и быстро: в 1892 г.
(возраст 24 года) он публикует первый рассказ ("Макар Чудра"), а
в 1902 году (возраст 34 года) его уже выдвигают в почётные акаде-
мики Императорской Академии Наук по разряду изящной словесности.
И дальше до самой смерти он -- в числе самых-самых, мировая зна-
менитость, могучий моральный авторитет.
На границе XIX и XX веков Горький был чрезвычайно популярен в
России. Став выдающейся фигурой, он почувствовал личную ответст-
венность за эпоху и стал вести себя соответственно.
Высокомерным Горький не был. Чужие творческие достижения ува-
жал. Со многими знаменитыми современниками водился, со многими
переписывался.
Наладив отношения со Сталиным, Горький достойно отрабатывал
свой статус великого писателя и, так сказать, уполномоченного
по советской литературе.
На титана советской литературы Горький вполне тянет -- особенно
если сложить его литературную деятельность с литературно-органи-
заторской, редакторской и общественной. Горький много сделал для
коллег-писателей, много помогал начинающим авторам. Его моральный
авторитет был заслуженным.
Среди прочего, Горький инициировал всякие книжные серии: "Исто-
рия фабрик и заводов", "История гражданской войны", "Библиотека
поэта", "История молодого человека XIX столетия", продолжил
стартовавшую ещё до революции книжную серию "Жизнь замечательных
людей". За государственные деньги он основал несколько газет и
журналов: журнал "Литературная учёба"...
Объём написанного Горьким впечатляет. Сложность -- с оценкой
значимости написанного.
Один из лучших специалистов по Максиму Горькому -- Иван Бунин.
На склоне лет этот эксперт отзывался о Горьком не особо уважи-
тельно, но блистательный в критике Бунин вообще имел обыкновение
нехорошо отзываться о своих российских коллегах, так что надо
делать скидку на его придирчивость.

* * *
Бунин в своё время посвятил Горькому свою первую свою поэму --
"Листопад". А Куприн -- свою повесть "Поединок". Позже оба автора
убрали эти посвящения.

Горький о Бунине, в письме к Чехову:
"Он очень тонко чувствует все красивое, и когда он искренен --
то великолепен, если этот человек не напишет вещей талантливых,
он напишет вещи тонкие и умные."
И Бунин написал тонкие и умные вещи -- о Горьком.

Итак, Иван Бунин о Максиме Горьком (глава из "Воспоминаний",
1936 г.):
"Кто знает его биографию достоверно? И почему большевики,
провозгласившие его величайшим гением, издающие его несметные
писания миллионами экземпляров, до сих пор не дали его биографии?
Сказочна вообще судьба этого человека. Вот уже сколько лет
мировой славы, совершенно беспримерной по незаслуженности,
основанной на безмерно счастливом для ее носителя стечении не
только политических, но и весьма многих других обстоятельств, -
например, полной неосведомленности публики в его биографии.
Конечно, талант, но вот до сих пор не нашлось никого, кто сказал
бы наконец здраво и смело о том, что такое и какого рода этот
талант, создавший, например, такую вещь, как "Песня о соколе", -
песня о том, как совершенно неизвестно зачем "высоко в горы
вполз уж и лег там", а к нему прилетел какой-то ужасно гордый
сокол. Все повторяют: "босяк, поднялся со дна моря народного..."
Но никто не знает довольно знаменательных строк, напечатанных а
словаре Брокгауза: "Горький-Пешков Алексей Максимович. Родился в,
68-м году, в среде вполне буржуазной: отец - управляющий большой
пароходной конторы; мать - дочь богатого купца-красильщика..." "

"...высокий и несколько сутулый, рыжий парень с зеленоватыми,
быстрыми и уклончивыми глазками, с утиным носом в веснушках, с
широкими ноздрями и желтыми усиками, которые он, покашливая, все
поглаживает большими пальцами: немножко поплюет на них и
погладит. Пошли дальше, он закурил, крепко затянулся и тотчас же
опять загудел и стал взмахивать руками. Быстро выкурив папиросу,
пустил в ее мундштук слюны, чтобы загасить окурок, бросил его и
продолжал говорить, изредка быстро взглядывая на Чехова, стараясь
уловить его впечатление. Говорил он громко, якобы от всей души, с
жаром и все образами и все с героическими восклицаниями, нарочито
грубоватыми, первобытными. Это был бесконечно длинный и
бесконечно скучный рассказ о каких-то волжских богачах из купцов
и мужиков, - скучный прежде всего по своему однообразию
гиперболичности, - все эти богачи были совершенно былинные
исполины, - а кроме того и по неумеренности образности и пафоса.
Чехов почти не слушал, но Горький все говорил и говорил."

"Теперь это был совсем другой человек, чем на набережной, при
Чехове: милый, шутливо-ломающийся, скромный до самоунижения,
говорящий уже не басом, не с героической грубостью, а каким-то
все время как бы извиняющимся, наигранно-задушевным волжским
говорком с оканьем. Он играл и в том и в другом случае, - с
одинаковым удовольствием, одинаково неустанно, - впоследствии я
узнал, что он мог вести монологи хоть с утра до ночи и все
одинаково ловко, вполне входя то в ту, то в другую роль, в
чувствительных местах, когда старался быть особенно убедительным,
с легкостью вызывая даже слезы на свои зеленоватые глаза. Тут
обнаружились а некоторые другие его черты, которые я неизменно
видел впоследствии много лет. Первая черта была та, что на людях
он бывал совсем не тот, что со мной наедине или вообще без
посторонних, - на людях он чаще всего басил, бледнел от
самолюбия, честолюбия, от восторга публики перед ним, рассказывал
все что-нибудь грубое, высокое, важное, своих поклонников а
поклонниц любил поучать, говорил с ними то сурово и небрежно, то
сухо, назидательно, - когда же мы оставались глаз на глаз или
среди близких ему людей, он становился мил, как-то наивно
радостен, скромен и застенчив даже излишне. "

"Он, худой, был довольно широк в плечах, держал их всегда
поднявши и узкогрудо сутулясь, ступал своими длинными ногами с
носка, с какой-то, - пусть простят мне это слово, - воровской
щеголеватостью, мягкостью, легкостью, - я немало видал таких
походок в одесском порту. У него были большие, ласковые, как у
духовных лиц, руки. Здороваясь, он долго держал твою руку в
своей, приятно жал ее, целовался мягкими губами крепко, взасос.
Скулы у него выдавались совсем по-татарски. Небольшой лоб, низко
заросший волосами, закинутыми назад в довольно длинными, был
морщинист, как у обезьяны - кожа лба и брови все лезли вверх, к
волосам, складками."

"...каждое новое произведение Горького тотчас делалось
всероссийским событием."

Попытка Бунина объяснить это:
"Ко времени первой моей встречи с ним слава его шла уже по всей
России. Потом она только продолжала расти. Русская интеллигенция
сходила от него с ума, и понятно почему. Мало того, что это была
пора уже большого подъема русской революционности, мало того, что
Горький так отвечал этой революционности: в ту пору шла еще
страстная борьба между "народниками" и недавно появившимися
марксистами, а Горький уничтожал мужика и воспевал "Челкашей", на
которых марксисты, в своих революционных надеждах и планах,
ставили такую крупную ставку."

Ещё Бунин (там же):
"В гостях, в обществе было тяжело видеть его: всюду, где он
появлялся, набивалось столько народу, не спускавшего с него глаз,
что протолпиться было нельзя. Он же держался все угловатее, все
неестественнее, ни на кого из публики не глядел, сидел в кружке
двух, трех избранных друзей из знаменитостей, свирепо хмурился,
по-солдатски (нарочито по-солдатски) кашлял, курил папиросу за
папиросой, тянул красное вино, - выпивал всегда полный стакан, не
отрываясь, до дна, - громко изрекал иногда для общего пользования
какую-нибудь сентенцию или политическое пророчество и опять,
делая вид, что не замечает никого кругом, то хмурясь, то барабаня
большими пальцами по столу, то с притворным безразличием поднимая
вверх брови и складки лба, говорил только с друзьями, но и с ними
как-то вскользь, - хотя и без умолку, - они же повторяли на своих
лицах меняющиеся выражения его лица и, упиваясь на глазах публики
гордостью близости с ним, будто бы небрежно, будто бы независимо,
то и дело вставляли в свое обращение к нему его имя:

Совершенно верно, Алексей: Нет, ты не прав, Алексей... Видишь
ли, Алексей... Дело в том, Алексей..."

"Ходил он теперь всегда в темной блузе, подпоясанной кавказским
ремешком с серебряным набором, в каких-то особейных сапожках с
короткими голенищами, в которые вправлял черные штаны. Всем
известно, как, подражая ему в "народности" одежды, Андреев,
Скиталец и прочие "Подмаксимки" тоже стали носить сапоги с
голенищами, блузы и поддевки. Это было нестерпимо."
Слово "подмаксимки" было запущено в оборот Зинаидой Гиппиус.

Бунин продолжает свои откровения:
"Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, -
были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его журнале
"Новая жизнь", потом стал издавать свои первые книги в его
издательстве "Знание", участвовал в "Сборниках Знания". Его книги
расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие - больше
всего из-за марки "Знания", - тоже неплохо. "Знание" сильно
повысило писательские гонорары. Мы получали в "Сборниках Знания"
кто по 300, кто по 400, а кто И по 600 рублей с листа, он - 1000
рублей: большие деньги он всегда любил. Тогда начал он и
коллекционерство: начал собирать редкие древние монеты, медали,
геммы, драгоценные камни; ловко, кругло, сдерживая довольную
улыбку, поворачивал их в руках, разглядывая, показывая. Так он и
вино пил: со вкусом и с наслаждением (у себя дома только
французское вино, хотя превосходных русских вин было в России
сколько угодно). "

"Я всегда дивился - как это его на все хватает: изо дня в
день на людях, -- то у него сборище, то он на каком-нибудь
сборище, -- говорит порой не умолкая; целыми часами, пьет сколько
угодно, папирос выкуривает по сто штук в сутки, спит не больше
пяти, шести часов -- и пишет своим круглым, крепким почерком
роман за романом, пьесу за пьесой! Очень было распространено
убеждение, что он пишет совершенно безграмотно и что его рукописи
кто-то поправляет. Но писал он совершенно правильно (и вообще с
необыкновенной литературной опытностью, с которой и начал
писать). А сколько он читал, вечный полуинтеллигент, начетчик!"

Максим Горький -- важное нечто на пути к пониманию феномена
социалистической революции в России.
Ну не было в той эпохе однозначности, и трудно было отделять
"перегибы на местах" от неизбежно присущего коммунистическому
подходу. Умели большевики не только карать, но и пускать пыль в
глаза, красиво и убедительно обещать и оправдываться, причём они
ведь и сами в свои обещания по преимуществу верили.

Так что в отношении титанизма Горького можно сказать скорее ДА,
чем НЕТ. Титан. Но за счёт обильной литераторской и общественной
активности, а также моральной позиции, а не за счёт глубины
мысли.
Разумеется, можно было сочинять и позанимательнее: не "Жизнь
Клима Самгина", а, скажем, "Клим Самгин и окровавленный мальчик",
"Клим Самгин и тайна запломбированного вагона" и т. п. Я не
согласен с А. П. Чеховым, что всякая литература хороша, кроме
скучной, но титаническими романами массовые сердца не завоёвыва-
ются, а массовые умы не подправляются.

Зрелый Алексей Толстой -- почти что Моцарт советской литерату-
ры, а зрелый Максим Горький -- почти что Сальери: правильный, но
в своих толстых произведениях довольно пресный.

Уступки Горького верным ленинцам и сталинцам шли не от стремле-
ния сохраниться в роли великого деятеля, а от понимания того, что
гладкость в революционной деятельности получается скорее как
исключение, а не как правило. (Да и вообще не ясно ведь, так ли
уж надо щадить людей в условиях всё усугубляющейся перенаселён-
ности планеты. К примеру, некоторые в печали подсчитывают, сколь-
ких миллионов дураков недостаёт в нынешней России из-за Гражданс-
кой войны, голодомора, репрессий и пр. У них выходит, что не
хватает приблизительно половины, хотя россияне даже при своей
нынешней, урезанной численности страшно загаживают седьмую часть
суши и едва в состоянии кормиться распродажей природных
ресурсов.)

С формальным образованием у Горького было нехорошо. Попытка
поступить в университет не дала нужного результата. Всякие знания
Максим Горький черпал самостоятельно, но в немалом количестве.
Правда, о специальных вещах, которые требовали систематичного
образования или даже кое-какой научной подготовки, он рассуждать
и не пытался, то есть он подходил к себе довольно критично.

Все русскоязычные культурные люди знают, что Горький вывел в
русской литературе образ романтичного босяка без определённого
места жительства и определённых занятий. Сам Горький в ранней
молодости тоже послонялся по России в познавательных целях. В
отличие от советского времени, при царизме можно было заниматься
этим без осложнений: система прописки была недоразвитая, на
военную службу загребали не через одного, а реже, необходимость
думать о трудовом стаже и очереди на жильё отсутствовала.

Горький хорошо написал про мессинскую катастрофу (Горький М.,
Мейер В. "Землетрясение в Калабрии и Сицилии 15/28 декабря 1908
г." Спб., 1909.). Эта его вещь -- может быть, даже на уровне
чеховского "Острова Сахалин". Горький лично и добровольно участ-
вовал в ликвидации последствий этой катастрофы, а потом в книжке
"Землетрясение..." рассказал в основном то, что видел и слышал
сам, и в общем всё это характеризует его очень положительно. В
тех ужасных событиях честь русской литературы была сохранена и
умножена, как и честь русского флота, отправившего своих моряков
на помощь выжившим итальянцам.

Горький и евреи. Это то ещё нечто. Нельзя сказать, что Горького
на евреях совсем уж клинило, но он, похоже считал своей священной
обязанностью воздаяние евреям за муки, которые они претерпели за
последние два тысячелетия от европейцев вообще и от восточных
славян в частности. Неуёмная интеллигентская совесть довела Горь-
кого даже до усыновления Зиновия Пешкова (1884-1966) -- старшего
брата будущего председателя ВЦИК Якова Свердлова (1885-1919).
Зиновию надо было обосноваться в Москве, а для этого пришлось
креститься, и Горький стал ему крёстным отцом, а впоследствии как
бы и приёмным.

Я полагаю, что Горького отчасти (а может, и по большей части)
"раскрутила" в своё время еврейская пресса в рамках кампании по
подрыву российского самодержавия. Нельзя сказать, что он не за-
служивал внимания как автор, но чтобы не просто стать известным,
а заделаться кумиром, требовался регулярный восторженный трындёж
про него в газетах. И трындёж был ему обеспечен.
Кстати, отельные неприятности Горького в США показывают, что
евреи в Соединённых Штатах начала XX века отнюдь не рулили. По
крайней мере, "подраскрутить" там Горького и обеспечить ему бес-
проблемный сбор средств на русскую (=еврейскую) революцию они не
сумели.

Горький был евреелюбом, зато под настроение очень критично от-
зывался о русском народе. Но делал он это не регулярно, так что
считать Горького русофобом -- большая ошибка. У него это была
самокритика. Наверное, он полагал, что того требует порядочность
русского интеллигента и что через такие вещи проявляется широта
русской души.

Еврей (ладно, ПОЛУ-еврей) Владислав Ходасевич (1886-1939), ко-
торый нашего великого пролетарского писателя хорошо знал, потому
что одно время даже "жил в семье М. Горького" (не знаю, как это:
у меня дома из посторонних только мелкие животные обитали),
сказал, что у того "крайне запутанное отношение к правде и лжи,
которое обозначилось очень рано и оказало решительное воздействие
как на его творчество, так и на всю его жизнь". Я это понимаю
так, что Горький был человеком, мягко говоря, компромиссным, но
уровень его компромиссности был непостоянным: зависел от настрое-
ния и текущих информационных влияний.

В советском обществе 1930-х Максим Горький ненадолго занял
место, похожее на то, какое занимал Лев Толстой в царской России
в конце XIX и начале XX века: крупнейший писатель и моральный
авторитет, которому пишут и к которому ходят-ездят всякие начина-
ющие писатели и просто акцентуированные. Правда, Толстой был не в
ладах с властью, а Горький -- скорее в ладах, хотя и не без
больших трений.

Побывав в какой-нибудь стране, Горький впоследствии обычно
поливал грязью её буржуазию и интеллигенцию в своей страстной
партийной публицистике.

Афоризмы и крылатые выражения от Горького:

"В жизни всегда есть место подвигам." ("Старуха Изергиль")

"Человек -- это звучит гордо!" ("На дне")

"С кем вы, мастера культуры?" ("С кем вы, мастера культуры?")

"Если враг не сдаётся, его уничтожают" (название статьи
М. Горького, опубликованной 15 ноября 1930 г. в газетах
"Правда" и "Известия")

"На день надо смотреть как на маленькую жизнь."

"Не зная прошлого, невозможно понять подлинный смысл настоящего
и цели будущего."

"Предрассудки - обломки старых истин."

"Рожденный ползать - летать не может!"

"Хорошее всегда зажигает желание лучшего."

"Высота культуры определяется отношением к женщине."

"Безумство храбрых - вот мудрость жизни!"

"Атеистическое наше время, усмехаясь над библейской легендой,
считает, что Бог - это псевдоним человеческой глупости."

И т. д.

Всё это -- дешёвенькое, неглубокое: годилось для газетного
тра-та-та, но не более того.
Горький -- человек довольно правильный, порядочный, старатель-
ный, отнюдь не слабый на голову, но -- ПОВЕРХНОСТНЫЙ. Кстати,
своей популярностью он отчасти этой поверхностности и обязан:
масса образованцев не находила у него ничего особо нового, сильно
расходящегося с типовыми образованческими представлениями о хоро-
шем и плохом, поэтому он более-менее тянул на роль выразителя
российских интеллигентских чаяний как до революции, так и после.

В СССР Горький позиционировался как великий пролетарский
писатель и основатель литературного метода "социалистического
реализма". Ну да, приблизительно так оно и было.

Положительное у Горького -- это, среди прочего, его настроен-
ность против гомосексуалистов и вообще дегенератов.

Много печатая свою публицистику в советское время, Горький, на-
верное, старался повысить нравственный уровень советского общест-
ва. Когда во второй половине 1980-х пошла волна "перестроечных"
разоблачений, Горькому вменили в вину хвалебный отзыв о Соловец-
ком лагере особого назначения, который тот посетил в 1931 году в
рамках своего визита из Италии в СССР по приглашению Сталина.
Между тем, причиной хвалебности могло быть не столько то, что
Горькому не всё показали или что он стремился понравиться
Сталину, сколько то, что он хотел поддержать положительное. Ведь
Словецкий лагерь задумывался не для массового уничтожения, а для
массового перевоспитания заодно со строительством канала. Жесто-
кости, лишения, гибель людей в лагере были следствием эксцессов
и бесхозяйственности, а не реализации установок "сверху".

Славословие Сталину у Горького имеется. Правда, в виде цитат из
писем трудящихся. Хитрое такое решение.

Умер Горький в окружении трёх своих жён. В детях он был
несчастлив, как и большинство великих людей.

В своё время нашумела оригинальная пьеса Горького "На дне",
действие которой происходит в ночлежке. Ныне это произведение
воспринимается как нелепость: опыт сверхсытой и сверхгуманизиро-
ванной Западной Европы конца XX, начала XXI века вполне отчётливо
показывает, что социальное "дно" порождается не столько слабостью
спроса на неквалифицированную рабочую силу, жилищными трудностями,
недостаточным предоставлением элементарной помощи страждущими и
т. п., а тем, что в каждом поколении какая-то доля людей получа-
ется бракованной: не способной ни к систематическому трудовому
усилию, ни к поддержанию здоровых отношений с другими людьми, ни
даже просто к соблюдению правил гигиены. Для понимания этого
явления Горький ничего не дал.

К 1970-м Горький был всё ещё очень уважаем, но почти не читаем
в добровольном порядке. Впрочем, такими же непопулярными к тому
времени стали Тургенев, Гончаров, Достоевский, Чехов, Короленко,
Гаршин, Пришвин, Леонид Андреев, даже Лев Толстой. Отчасти это
объясняется тем, что люди хотят читать о современниках, отчасти --
тем, что русская литература разрослась неимоверно, а ещё тем, что
несколько изменились личные и общественные проблемы.
"Серьёзные" писатели быстрее становятся малоинтересными, чем
"несерьёзные": когда теряют остроту общественные вопросы, которы-
ми "серьёзные" авторы озадачивались, тогда теряют привлекатель-
ность и эти авторы. Из приблизительных современников Максима
Горького до сих пор популярны и даже экранизируемы:
Роберт Льюис Стивенсон
Райдер Хаггард
Брем Стокер
Джером Джером
Артур Конан Дойль
Марк Твен
Роберт Уэллс
Карел Чапек
Ярослав Гашек
Генрих Сенкевич
Михаил Булгаков

А кто сегодня будет добровольно читать, к примеру, Рабиндраната
Тагора или Ромена Роллана? И кто сегодня решится экранизировать
Максима Горького? Конечно, можно было бы взять у него что-то за
основу и надобавлять отсебятины в современном стиле, но возможных
зрителей отпугнёт уже сама фамилия "Горький": у получавших светс-
кое образование от неё давняя оскомина. И причина не только в
отвращении к социализму (у многих оно уже прошло) и не только в
развившейся привычке к динамичным сюжетам и happy-end-ам.

Сегодня люди охотно читают и смотрят ужастики, но не хотят чи-
тать и смотреть душераздирающие обличительные драмы. Дело отчасти
в стремлении меньше обращать внимания на проблемы, чтобы меньше
ими травмироваться. Неужели это стремление сегодня сильнее, чем
тогда, когда создавались всякие шедевры критического и социалис-
тического реализма?

Максим Горький как поэт.
"Легенда о Марко" (1901):

А вы на земле проживете,
Как черви слепые живут:
Ни сказок о вас не расскажут,
Ни песен про вас не споют.

Красиво сказано. Но если вдуматься, то, вообще говоря, можно
отнести этот упрёк к 99,9% населения, и это хорошо, иначе песен и
сказок было бы немеряно, так что большинство из них пребывало бы
вне широкого употребления, но и попавшие в оборот были бы насто-
лько многочисленны, что люди, слышавшие схожие их наборы, сопри-
касались бы между собой так редко, что это бурное сказочно-песен-
ное творчество не смогло бы отразиться в идиомах и понятиях. У
людей отсутствовали бы общие базовые образы типа Колобка, Курочки
Рябы, Бабы-Яги, Ивана-дурака, Змея Горыныча и т. п., то есть,
этнос оказался бы без культурной связки и распался бы. Разумеет-
ся, можно писать песни и сказки не об индивидах, а об их больших
группах, что резко сокращает количество текстов и расход сил на
их создание, но тогда возникает неопределённость в вопросе, отно-
сишься ли ты к какой-нибудь увековеченной группе. Хорошо, если
группа выделяется каким-то знаком, к примеру, медалью "За
отвагу". А если не выделяется?!

Далее, презрительный отзыв Горького о червях был биологически
некорректным, за что черви потом съели Горького: показали таки,
кто есть кто. Для природы все её твари равноценны, слепые они или
зрячие. Вообще, я не понимаю, как люди, выступающие за равнопра-
вие этносов, человеческих рас, полов, религий и т. п., проявляют
при этом жуткий спесизм (от species -- вид (организмов)) в отно-
шении нелюдей: употребляют в презрительном смысле слова "свинья",
"осёл", "козёл", "шакал", "собака" и пр., хотя существуют такие
выразительные слова, как "мразь", "сволочь", "ничтожество",
"дегенерат" и пр.

Кстати, что такое сделал этот Марко, о котором Горький свой
стишок написал? А он всего лишь УТОПИЛСЯ. В Дунае. От несчастной
любви к русалке.
В афоризмах от Горького всякие такие нелепицы -- обычное дело.

Оценка Максима Горького как поэта. Есть следующий забавный миф
(Григорий Горин, "Истории"):
"Эту историю я слышал в Ялте примерно в году 1970-м на семинаре
молодых писателей, одним из руководителей которого был наш
прославленный писатель и знаток литературы В.Б. Шкловский."
"- А знаете ли, молодые люди, - сказал нам как-то Виктор
Борисович, - что убийца Пушкина и Алексей Максимович Горький
встретились?... И не просто встретились, а вступили в конфликт,
переросший в дуэль. Мне об этом поведал сам Алексей Максимович...
Хотя и неохотно. Очевидно, ему не очень нравилось вспоминать
этот эпизод собственной биографии...
- Так вот, Виктор, - говорил мне Горький, - говорил нам Виктор
Борисович, наседая на "о!" и как бы показывая произношение
Алексея Максимовича, - как вы знаете, убийца Пушкина Жорж Дантес
прожил довольно долгую и благополучную жизнь. Монархист,
реакционер, аристократ, барон де Геккерен свою глубокую старость
встретил, окруженный многочисленной родней и... почитателями. Да,
дорогой! Очень большая часть общества (и не только французы!)
считала, что этот Жорж в конфликте с Пушкиным поступил достойно,
защищая честь влюбленной в него Натали и пытаясь утихомирить
неоправданный взрыв ревности обманутого мужа... Достоверно
доказано, что Дантес позже встречался с Натали и ее мужем Ланским
и благородно вернул Натали все компрометирующие ее письма...)

Меня же лично, дорогой Виктор Борисович, все это раздражало...
Я был молодой поэт (хотя считался прозаиком, но стихи писать
любил более, чем прозу), и имя Пушкина, как и его моральный
облик, были для меня святы...

И вдруг, представляете, во время первой своей недолгой поездки
в Европу (примерно в 1895-м) в городке под Парижем, в ресторане,
меня знакомят с высоким строго одетым старичком, почетным
сенатором... Знакомьтесь, мол, месье барон, это - популярный
русский писатель Максим Горький! Он так чуть улыбнулся и руку мне
протягивает... Я говорю: "Извините, господин хороший, но руку,
убившую величайшего русского поэта, я пожать не могу!" Я это тихо
сказал и по-русски. Переводчик мой, Андре, смутился, но Дантес,
видно, и по-русски кое-что помнил... Он вскочил и зло ответил
(по-французски, но мне перевели): мол, вы - глупый и невоспитан-
ный молодой человек! А что касается моей руки, то она не убивала,
а защищала честь... И может это сделать в любом возрасте!

Мне тоже, знаете ли, тут вожжа под хвост, кричу: "Я хоть и не
дворянин, и дуэли ваши считаю барской глупостью, но, как
говорится, всегда к вашим услугам, месье! Мой адрес - такой-то!"
И ушел в гостиницу ждать секунданта... Ночь не спал. Не то чтоб
боялся, все-таки и в тюрьме сидел, и с босяками в драках
ножичками баловался, но ощущение перед дуэлью... да еще перед
такой... оно как бы особое...

Только под самое утро задремал. Проснулся от стука в дверь.
Входит мой переводчик Андре (он вообще-то наш, русский Андрей, но
офранцузился, поскольку жил там долго...) и передает послание от
Дантеса. "Мол, уважаемый господин Горький, я не был с Вами зна-
ком, был взбешен и, несмотря на разность в возрасте и положении,
готов был немедленно наказать Вас за дерзость... Но тут мои рус-
ские друзья дали мне ознакомиться с вашими сочинениями, которые
привели меня в истинный восторг... Особенно стихи! Даже в перево-
де они звучат столь чарующе, что я заколебался и понял, что не
могу лишить русскую поэзию ее восходящего солнца!... В связи с
этим наш конфликт прошу считать исчерпанным! Ваш Жорж Дантес".
Честно скажу, я растерялся... С одной стороны, звучало как насме-
шка. Какое я, к черту, "солнце" рядом с Пушкиным? А с другой -
может, ему мои стишки и в самом деле очень понравились?! Но что
есть тогда комплимент поэту от убийцы Пушкина?... Дня два я му-
чался, потом решил как поступить: записку эту, хвалебно-позоря-
щую, порвал... И с той поры стихи писать бросил, что и считаю
своим вкладом в великую русскую поэзию"...

Суицидальность у Горького. В анамнезе у него попытка самоубийс-
тва: 12 декабря 1887 г. он попробовал застрелить себя. Дело было
в Казани.
А ещё, к примеру. Владимир Гиляровский такое рассказывает
("Москва газетная", очерк "Встречи с Горьким" о совместном время-
провождении в Нижнем Новгороде):
"Лазали вдвоём по развалинам кремля и снимали кодаком друг дру-
га, стараясь повснуть где-нибудь над пропастью. Алексею Максимо-
вичу нравились такие порывы удали."
Как ни странно, оба любителя пропастей дожили до старости (шеи
себе сворачивали провоцированные ими другие).

Деструктивность у Горького. Очень подозрительным представляет-
ся, к примеру, следующее его стихотворение:

Иду межой среди овса
На скрытую, в кустах, дорогу,
А впереди горят леса -
Приносит леший жертву богу.

Над жёлтым полем - жёлтый дым,
И крепко пахнет едким чадом.
Ёж пробежал, а вслед за ним
Крот и мышонок мчатся рядом.

Ползут ватагой муравьи
И гибнут на земле горячей,
В пыли дорожной колеи
Навозный жук свой шарик прячет.

Желтеет робкий лист осин,
Ель - рыжей ржавчиной одета,
А солнце - точно апельсин -
Совсем оранжевого цвета.

Тяжёл полёт шмелей и пчёл
В угарном дыме надо мной.
Вот - можжевельник вдруг расцвёл
Неопалимой Купиной.

Огней собачьи языки
Траву сухую жадно лижут,
И вижу я, что огоньки
Ползут ко мне всё ближе, ближе.

Смотрю на них, едва дыша
Горячей, едкой влагой смрада,
И странная моя душа
Поёт, чему-то детски рада.

Налицо большая природная катастрофа, страдают всякие невинные
твари, а у Алексея Пешкова -- любование ужасом. И он сам же по
существу признаёт, что такое поведение НЕНОРМАЛЬНО: "странная
моя душа".

Лев Разгон ("Непридуманное", стр. 276-278) описывает работу
"Политического Красного креста" -- организации, существовавшей
в начальные годы "сталинских репрессий":
"Одним именем Горького нельзя объяснить, каким образом
Екатерине Павловне Пешковой удалось получить необыкновенное право
легально помогать политическим заключённым и их родственникам;
право узнавать, кто где находится, кого куда этапировали... Всё
то, что позже составляло глубокую государственную тайну, тогда
запросто можно было узнать в странном учреждении..."

"Сюда обращались родственники эсеров, меньшевиков, анархистов;
родственники людей из "партий", "союзов" и "групп", созданных,
придуманых в доме за углом направо."
"Откуда брались эти продукты, эта одежда, эти, совсем немалые,
деньги? Они приходили главным образом из-за границы. От АРА --
американской администрации помощи, от социал-демократических
партий и учреждений, от разных благотворительных обществ, от
богатых людей. А может, и совсем не богатых..."

Екатерина Павловна Пешкова (1876-1965) -- первая жена Горького.
Родила ему сына Максима. Разошлась с Горьким в 1903 г. Член пар-
тии эсеров. С 1913 г. работала в Красном кресте всяких разновид-
ностей.
Одним именем Горького нельзя объяснить существование Политичес-
кого Красного креста в 1922-1938 гг., но частично-то объяснить
можно: хоть гражданка Пешкова и сама по себе была видной фигурой,
на ней вдобавок была горьковская благодать.

О странности Горького говорил ещё Лев Толстой. Правда, нам это
известно со слов Горького), но, думаю, слов искренних, потому
что, наверное, Горький и сам не вполне понимал, что он такое, и
был непрочь разобраться в своём собственном феномене.
Горький в воспоминаниях о Чехове рассказывает, что рассказал
ему Чехов о рассказе Толстого о самом Горьком во время совмест-
ного пребывания трех писателей в Крыму в 1901 году:
"Горький -- злой человек." "У него душа соглядатая, он пришел
откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривает-
ся, всё замечает и обо всем доносит какому-то богу. А бог у него
-- урод, вроде лешего или водяного деревенских баб."

Страшен был этот глыбочеловечище Толстой -- своей способностью
разглядывать суть и выражать её сильными образами, правда, не
очень уж ясными. Поймём его так: по мнению Льва Толстого, с
Максимом Горьким было ЧТО-ТО НЕ В ПОРЯДКЕ.

Причины гигантской популярности Горького в своё время:

1. Горький сочинительствовал хорошо: талант у него таки был.

2. Горького отличала огромная психическая выносливость, позво-
лявшая ему много мелькать: затевать, встревать, реагировать.
Он был в состоянии оказываться всякой бочке затычкой и в то
же время что-то ещё сочинять.

3. Горький много кому помогал, а большинству людей неблагодар-
ность не свойственна, тем более что, поддерживая и расширяя
культ Горького, они косвенно возвеличивали и самих себя как
его "крестников".

4. Выраженная либерально-демократическая направленность творчест-
ва Горького была в годы его писательской молодости очень вос-
требованной.

5. Массе так или иначе нужны идолы: это обусловлено человеческим
инстинктом подчинения вожаку стаи. Идолов у человека массы
может быть несколько, но не много (это тоже заложено в
инстинкте). Горькому повезло оказаться в подходящем месте в
подходящий момент с востребованным набором качеств.

Горький являлся "выразителем чаяний" довольно большого коли-
чества образованных и полуобразованных людей. А вот, скажем, у
Бунина "социальная база" была гораздо меньше горьковской. Бунин
завидовал популярности Горького, хотя лучше было бы задуматься о
собственной "социальной базе" и либо заняться её расширением,
либо смириться со своим не самым выдающимся местом в массовом
сознании.

Литература:

Разгон Лев "Непридуманное", Москва, Изд-во "Книга", 1989.

Басинский Павел "Страсти по Максиму. Документальный роман
о Максиме Горьком". http://lib.rus.ec

Http://neizvestnyj-gorkij.de

1 Герой одного из горьковских рассказов замечательно говорит отом,как надо поминать людей, которые не даром прожили свой век. "Он протянул руки к могилам: - Я должен знать, за что положили свою жизнь все эти люди,яживуих трудом и умом, на их костях, - вы согласны?" И дальше: "Мне не нужно имен, - мне нужны дела! Яхочу,должензнатьжизньи работу людей. Когда отошел человек... напишите для меня, для жизниподробно и ясно все его дела! Зачем он жил? Крупно напишите, понятно, - так?" Одна из ответственных задачнашейлитературы-написать"крупнои понятно" о Горьком - писателе и человеке. 2 Горький, имя которого для миллионов людей означало почти то же,чтои самое слово "писатель", былменьшепохожсвоимобликомиповадкамина присяжного литератора, чем очень многие юноши, недавнопереступившиепорог редакции. Он был страстным читателем. Каждую новую книгу он открывалстем горячим любопытством, с каким извлекал когда-то книги из черногосундукав каюте пароходного повараСмурого,-удивительныекнигисудивительными названиями, вроде "Меморий артиллерийских" или "Омировых наставлений". Когда шестидесятилетний Горький выходил кнамизсвоегокабинетав Москве или в Крыму,выходилвсегонанесколькоминутдлятого,чтобы прочитать вслух глуховатымголосом,сильноударяяна"о",какое-нибудь особенно замечательное место в рукописи или в книжке, он был тем жеюношей, который полвека тому назад в казанской пекарне жадно переворачивалстраницы белыми от муки пальцами. Он читал, и голос у него дрожал от ласкового волнения. "Способный литератор, серьезный писатель", - говорил он, ибылоясно, что эти слова звучат для него по-прежнему, как в годы егоюности,вескои свежо. И это после сорока лет литературной деятельности! Вот он сидит у себя за высоким и просторным письменным столом. Наэтом столе в боевом порядке разложены книги и рукописи,приготовленыотточенные карандаши и стопы бумаги. Это - настоящее "рабочее место" писателя. Но вот Горький встает из-за стола. Как онмалопохожнакабинетного человека! Он открывает окно, и тут оказывается, что он можетопределитьпо голосу любую птицу и знает, какую погоду предвещают облака на горизонте.Он берет в руки какую-нибудь вещь - и она будто чувствует, что лежит наладони у мастера, ценителя, знающего толк в вещах.Допоследнихлетрукиэтого человека сохраняли память о простом физическом труде. Горький и в пожилые свои годы не терял подвижности,гибкости.Унего была та свобода движений, которая приобретается людьми, много на своемвеку поработавшими и много побродившими по свету. Помню,вНеаполитанскоммузеекоренастые,с красными затылками туристы-американцы - должно быть, "бизнесмены" средней руки - с любопытством оглядывались на высокого, неторопливого человека,которыйходилпозалам уверенно, как у себя дома, не нуждаясь в указаниях услужливых гидов. Он был очень заметен. - Кто этот - с усами? - спрашивали туристы вполголоса. - О, это Массимо Горки, - отвечали музейные гиды не безгордости,как будто говорили об одном из лучших своих экспонатов. - Он у нас часто бывает! - Горки? О!.. И все глазасневольнымуважениемпровожалиэтого"нижегородского цехового", который ходил по музею от фрескикфреске,сохраняяспокойное достоинство, мало думая о тех, кто жадно следил за каждым его движением. 3 В Крыму, в Москве, в Горках - везде Алексей Максимович оставалсяодним и тем же. Где был он - там говорили о политике, о литературе, о науке како самых близких и насущных предметах; туда стекались литераторы срукописями, толстыми и тонкими. И так на протяжении десятков лет. Однако я никогда не знал человека, который менялся бы с годамибольше, чем Горький. Это касается и внешнего его облика, и литературной манеры. Каждый раз его задача диктовала ему литературную форму, ионсовсей смелостью брался то за публицистическую статью илипамфлет,тозароман, драматические сцены, сказки, очерки, воспоминания, литературные портреты. И во всем этом бесконечном многообразии горьковских сюжетовижанров, начиная сфельетоновИегудиилаХламидыикончаяэпопеей"ЖизньКлима Самгина", можно уловить его главную тему. Все, что он писал, говорил иделал, было проникнуто требовательностью к людям и к жизни, уверенностью, что жизнь должна и может статъ справедливой, чистой и умной.Вэтомоптимистическом отношении Горького к жизни не было никакой идиллии. Ею оптимизм куплен очень дорогой ценой и потому дорого стоит. О том, чего требовал Горький от жизни, за что внейонборолся,что любил и что ненавидел, - он говорил мною и прямо. Но, может быть, нигде не удалось ему передать так глубоко и нежно самую сущность своего отношения к жизни, как это сделано им внебольшомрассказе "Рождение человека". За эту тему влитературенеразбралисьбольшиеи сильные мастера. Вот и у Мопассана есть рассказ о рождении человека.Называетсяон"В вагоне". Я напомню его вкратце. Три дамы-аристократки поручили молодому, скромномуаббатупривезтик ним из Парижа на летние каникулы их сыновей-школьников. Больше всегоматери боялись возможных в дороге соблазнительных встреч, которыемоглибыдурно повлиятьнанравственностьмальчиков.Но,увы, избежать рискованных впечатлений путешественникам не удалось. Их соседка по вагону началагромко стонать."Онапочтисползласдиванаи,упершисьвнегоруками,с остановившимся взглядом, с перекошенным лицом, повторяла: - О, боже мой, боже мой! Аббат бросился к ней. - Сударыня... Сударыня, что с вами? Она с трудом проговорила: - Кажется... Кажется... Я рожаю... Смущенный аббат приказал своим воспитанникам смотреть вокно,асам, засучив рукава рясы, принялся исполнять обязанности акушера... В рассказе Горького ребенок тоже рождается в пути. В кустах, у моря, молодаябаба-орловка"извивалась,какберестана огне, шлепала руками по земле вокруг себяи,вырываяблеклуютраву,все хотела запихать ее в рот себе, осыпала землею страшное нечеловеческое лицо с одичалыми, налитыми кровью глазами...". Ее случайныйспутник(авторрассказа)былединственнымчеловеком, который мог оказать ей помощь. Он "сбегалкморю,засучилрукава,вымыл руки, вернулся и - стал акушером". Рассказ Мопассана - это превосходный анекдот, не только забавный, нои социально-острый. Рассказ Горького - целая поэма о рождениичеловека.Этотрассказдо того реалистичен, что читать его трудно и даже мучительно. Но,пожалуй,во всей мировой литературе -встихахивпрозе-выненайдететакой торжественной и умиленной радости, какая пронизывает эти восемь страничек. "...Новый житель земли русской, человекнеизвестнойсудьбы,лежана руках у меня, солидно сопел..." - пишет Горький. Быть может, никогда нового человека на земле не встречали болеенежно, приветливо и гордо, чем встретил маленькогоорловцаслучайныйпрохожий- парень с котомкой за плечами, будущий Максим Горький.

“Едва ли не самый неизвестный писатель”

О Горьком написаны монбланы диссертаций и монографий. В советскую эпоху он был так профильтрован идеологической цензурой официозным литературоведением, что превратился в икону. В постсоветское время, когда научная мысль была освобождена от гнета идеологической цензуры, заговорили о том, что четырёхтомная “Летопись жизни и творчества” писателя полна зияющих провалов и неувязок. В двухтомном библиографическом словаре “Русские писатели. ХХ век” о Горьком сказано: “Подлинное, лишённое “белых пятен” и сиюминутной политической пристрастности жизнеописание Горького - впереди”1 .

Однако на смену мифологемам советской эпохи пришли мифологемы постсоветского периода - отношение к писателю повернулось на 180 градусов. Ему вменяют в вину и то, что он встал на сторону большевиков, и то, что он был провозглашен основоположником советской литературы, и то, что его авторитет был использован Сталиным для утверждения своей диктатуры, и т.д., и т.п.

В марте 2008 года исполнилось 140 лет со дня рождения писателя. Круглая дата. Но она почти никак не была отмечена. Только в “Литературной газете”, которую в свое время возродил Горький, ему посвящена одна страница, где помещены две статьи: одна - академически взвешенная статья “Максим Горький без мифов и домыслов”, написанная зав. отделом изучения и издания творчества Горького ИМЛИ РАН Л. Спиридоновой, в которой приводятся факты, опровергающие зауженное, одномерное представление о творческой позиции писателя, а другая - “Дело об исчезнувшей доске”, принадлежащая перу также не менее известного горьковеда В. Баранова, о том, что с фасада особняка в Горках-10, где жил и умер Горький, исчезла мемориальная доска.

Соседство этих статей почти символично: дань памяти писателя вроде бы и отдают, но - самым топорным образом.

Можно любить или не любить Горького, можно осуждать его за политические колебания или сочувствовать ему, но одного отрицать никто не может, а именно того, что Максим Горький - одна из самых влиятельных, ключевых фигур в истории русской литературы первой половины ХХ века. И задолго до ленинского похвального отзыва о романе “Мать” (“Книга нужная, очень своевременная книга”) и двусмысленного сталинского росчерка на поэме “Девушка и Смерть” (“Эта штука посильнее “Фауста” Гете”) - кстати, первый огорчил писателя узко-утилитарным подходом, а второй оскорбил скрытой издевкой, о Горьком высоко отзывались куда более компетентные эксперты. В частности, один из принципиальных оппонентов писателя Дмитрий Мережковский признавал: “В произведениях Горького нет искусства; но в них есть то, что едва ли менее ценно, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с кровью и телом (...) Он открыл новые неведомые страны, новый материк духовного мира”2 . А Блок, которому творческие принципы Горького тоже были глубоко чужды, настоятельно утверждал: “...Если есть реальное понятие “Россия”, или, лучше, Русь , помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное, что мы привыкли объединять под именем Руси, - то выразителем его приходится считать в громадной степени - Горького”.3 А за границами России имя Горького стало известным и даже популярным едва ли не с появления первых его книг4 ...

Миф о Горьком, создававшийся в советскую эпоху, представлял его в торжественных регалиях: буревестник революции, основоположник советской литературы, создатель социалистического реализма - самого передового творческого метода. Всё, что не вписывалось в этот миф, либо просто изымалось из обращения (так случилось с “Несвоевременными мыслями”, изданными Горьким в 1918 году, эта книга попала в запретный “тамиздат”5), либо спускалось “под сурдинку” - нарочито поверхностными разборами, обходящими концептуальные смыслы. И, как ни странно, получилось, что изученный-переизученный Горький на самом деле недопрочитан, недоисследован.

Особенно густо такие лакуны связаны с произведениями, созданными Горьким в первой половине 20-х годов, когда его буквально выдавили из России, превратив в невольного эмигранта6 . Вскоре после вынужденного выезда Горького за границу началась почти откровенная травля писателя в советской печати7 . Его выступления в защиту жертв ЧК или в поддержку русских людей, оказавшихся в эмиграции, вызывали резкую критику, в сатирических журналах можно было увидеть карикатуры на Горького. На страницах советских литературно-критических журналов твердили, что “Горький исписался”, его покровительственно журили за творческий консерватизм, учили, как и о чем надо теперь писать8 .

Если же присмотреться к тому, что создано писателем в 20-е годы, то окажется, что, требовательно ревизуя себя, очень чутко прислушиваясь к мнению о своих новых сочинениях людей, чей вкус особенно ценил (в числе этих людей были М. Пришвин, К. Федин, Р. Роллан, М. Андреева, М. Будберг и др.), Горький продолжал исследование тех проблем и конфликтов, которые интересовали его в предшествующие годы творчества и которые, собственно, определили его художественную индивидуальность. Он завершает свою автобиографическую трилогию “Моими университетами” (1923), продолжает начатую еще в “Фоме Гордееве” галерею “белых ворон” (“Дело Артамоновых”, “Егор Булычов и другие”), не покидают его мучительные мысли о русском народе и национальном характере (“Заметки из дневника. Воспоминания”).

И в то же время для Горького начало 20-х годов - это третий “виток” творческой “спирали”. Как и первые два (вторая половина 1890-х годов - когда рядом писались романтические рассказы-легенды и натуралистические “босяцкие” рассказы; первая половина 1910-х годов - когда почти одновременно создавались возвышенные “Сказки об Италии” и сурово- тревожный цикл “По Руси”), начало третьего “витка” также было отмечено диаметрально противоположными, на поверхностный взгляд, творческими векторами. Первый - “разлитературивание” творческого горизонта, погружение в “непричесанную” реальность, почти документальная достоверность материала. С ним связана работа над циклом, получившим название “Заметки из дневника. Воспоминания”. Второй вектор - обновление и совершенствование художественной палитры, то, что сам Горький называл “уроками чистописания” - внимательное изучение обретений современной художественной культуры, поиск новых способов образного высказывания, позволяющих углубленно постигать человеческую натуру, причем - в самых наиновейших ее проявлениях. С этим вторым вектором связана работа писателя над циклом “Рассказы 1922-1924 годов”.

“Зачем живете?”

Впервые изданные отдельным сборником в 1924 году “Заметки из дневника. Воспоминания” составлены из тридцати небольших по объему бытовых зарисовок, сценок, лапидарных портретных очерков, диалогов, размышлений автора. Внешне эти заметки кажутся конгломератом никак не упорядоченного материала, сваленного, что называется, “в кучу”. Такая непривычно свободная компоновка материала получила высокую оценку у строгих ценителей9 . Но, оказывается, сам Горький требовал, чтоб каждую “заметку печатали отдельно, придерживаясь моей нумерации страниц и оставляя между каждой пропуски”10 , он также не раз переделывал окончательный состав и последовательность расположения “заметок”. Следовательно, в этой кажущейся неупорядоченности есть какой-то порядок, а в нем прячется какой-то концептуальный замысел.

Подсказку читателю дает сам Горький в эпилоге к книге, названном “Вместо послесловия”. Он пишет: “Мне хотелось назвать этот сборник: “Книга о русских людях, какими они были” Но я нашел, что это звучало бы слишком громко”. Однако идея-то осталась. Собственно, по материалу “Заметки из дневника” как бы продолжают цикл “По Руси” (1912-1913). Однако с существенным отличием. В цикле “По Руси” писатель описывал жизнь тех людей, которых принято называть “простым народом”. “Как вы живете?” - вот главный вопрос, который он задавал своим героям, влачащим полуживотное существование и извращающим самую духовную сущность человеческую. А в “Заметках из дневника” писатель игнорирует всякие социальные дефиниции: ему неважно, кто его персонаж - парикмахер ли, купец ли, солдат, дворник, губернатор ли... Ему важно, что это одна из ипостасей русского народа, один из носителей национального менталитета. И в “Заметках из дневника” Горький задает другой вопрос, из тех, что относят к разряду “последних”, можно сказать - самый последний: “Для чего вы живете? Зачем живете?”

Так какой же теперь, с высот нового опыта прожитого - мировой войны и революции - предстает Русь на страницах “Заметок из дневника”? Изменения очевидны. Писатель, последовательно и принципиально опровергавший модернистскую концепцию мира как xаоса, буквально вываливает на свои страницы дикую мешанину житейского сора, рисует массу разнообразных характеров, которые ни в какую мозаику не встраиваются, а существуют буквально как “гремучая смесь”, разве что имеющая крайние формы - от полного духовного распада до высокого парения духа.

Вместе с тем в этом “соре” наличествует некий порядок. По меньшей мере, здесь есть хронологическая ниточка, едва заметная поначалу, а к концу все более семантически значимая - первые “заметки” относятся по времени к началу века, а остальные располагаются на “стреле времени” вплоть до событий первой мировой войны и революции 1917 года с ее первыми последствиями...

Открывается книга очерком “Городок” - это своего рода увертюра. В очерке “врассыпную” даны психологические зарисовки типов обыкновенных жителей российской глубинки. Но все они - “странные люди”, на взгляд автора. Что ни тип, то какой-то изгиб сознания. Парикмахер Балясин, “градской брадобрей”, с его фантасмагорическими опасениями насчет солнца: “А вдруг не взойдет оно завтра? Не взойдет и - шабаш! Зацепится за что-нибудь, - за комету скажем...” Вздорный кляузник и доносчик, “одноглазый арендатор городской купальни”, хвастливо величающий себя “беспощадным”. “Вольнодумец и атеист” слесарь Пушкарев, что, прочитав много романов (“особенно хорошо помнит один - “Кровавая рука”), теперь своими провокационными разговорами по поводу религии и церкви даже земского статистика в страх вгоняет. “Патриот и любитель красоты” часовщик Корцов, которому, помимо всего прочего, “нравится сечь детей”. Яков Лесников, славящийся как “женолюб и великий распутник”, а на самом деле просто изнывающий от скуки бездельник. Церковный староста Зимин, убежденный в том, что “от ума страдают люди, он всей нашей путанице главный заводчик”.

Каждый из этих людей чем-то да старается выпятиться, себя показать, создать о себе некое высокое мнение... Автор же приходит к совершенно противоположному выводу: “Подсматриваю я за этими людьми, и мне кажется, что прежде всего они живут глупо, а потом уже - и потому - грязно, скучно, озлобленно и преступно. Талантливые люди, но - люди для анекдотов”. Более того, описание городка приобретает у Горького жутковато-инфернальный смысл. Автор не скрывает, что он описывает Арзамас, один из провинциальных городков Нижегородской губернии11 . И он напоминает: “Здесь Лев Толстой впервые почувствовал ужас жизни - “арзамасский”, тот онтологический ужас, который перевернул его мировосприятие и всю дальнейшую судьбу. Горький придает толстовскому понятию “арзамасский ужас” буквальный, житейский смысл - таково повседневное обыденное, привычное существование людей. Но весь ужас в том, что они и не понимают, что их существование ужасно. Только, может быть, самым верным камертоном этого обыденного ужаса становится пронзительный, тонкий голос девочки: “Ой, ма-амонька, ой, рoдная, ой, не бей меня по животику...”

Последующие “заметки” добавляют все новые и новые сюжеты, в которых зарисованы “различные напряжения ловкости и подлости, хитроумия и фанатизма, даже страсти...” (эти характеристики даны задним числом, в 1925 году, в начале “Записок из дневника” (18, 401).

Эту мешанину характеров как-то можно “классифицировать”. Меньше прочих писателя интересуют те, кто вообще выпал из человеческого рода - даже не “бывшие люди”, а просто существа, влачащие биологическое существование, порвавшие “все связи с жизнью”, как персонажи из очерка “Чужие люди”. Но показательно, что на их фоне Горький рисует вроде бы вполне цивилизованного человека, поражающего “своим злоречием”, босяка доктора Рюминского - “сотней ловко сказанных слов этот человек разрушил культуру в пыль и прах”. Это, так сказать, идеолог бессмысленности, ее глашатай.

Основную же массу персонажей составляют те люди, которые как-то пытаются нащупать смысл своего существования - реализовать свою “самость”, почувствовать себя не таким, как все, как-то выпятиться над толпой обыкновенностей. Но в чем они находят этот смысл? Как добывают удовольствие от собственного бытования на земле?

Тут есть определенные вариации типов.

Одни - это те, кто изобретательно придумывают самые зловредные штуки. Так они получают радость от чужой беды (вроде “полоненных огнем” поджигателей из рассказа “Пожары”): доставляя страдания другому, увидеть его жалким, униженным, а себя гордо ощутить той силой, которая это совершила.

Другие - это те, кто вполне сознательно идут на деяния, испокон веку считающиеся безнравственными, потому что их “очень соблазняет эта взаимная беззащитность” людей... В очерке “Испытатели” есть два таких типа. Один, Степан Прохоров, со скуки решает: “Дай-ка попробую бесчестно жить, что будет?” И - ничего, всё сходит с рук, пока сам себя не остановил перед глазами ребенка. А другой, ломовой извозчик Меркулов, “худощавое, благообразное лицо, - такие лица называют иконописными”, убивает как бы невзначай, по безрассудству... Но Меркулов в конечном счете понимает, что смысла в таком существовании нет, просит суд о смертном приговоре и в итоге “сам себя уничтожил, удавился”, опасаясь своих новых злодейств. В этой темной гуще встречаются и законченные монстры, восполняющие комплекс неполноценности деяниями, противными самой человеческой природе. Таков, в частности, герой очерка “Палач”, птицелов Гришка, “пьяный человек”. Согласившись стать вешателем, он теперь “важничает”: “Нанят я для тайного дела в пользу государства!”

А далее идут в общем-то безвредные люди - те, кто восполняют пустоту в душе всякими суррогатами ценностных смыслов. Среди них встречаются безумцы, выдумывающие мифы, которыми пользуются, когда не могут объяснить себе перипетии собственной жизни (как “торговец древностями” Ермолай Маков, вообразивший, что его оберегает невидимый другим паук.) Но в большинстве своем это люди, ищущие пищу уму, изнывающему от без-мыслия, и находящие компенсацию в имитации творчества или общественной активности. На страницах “Записок” есть целая вереница сочинителей нелепых до оторопи творений. Тут и “пехотный офицер, мечтатель, сочинявший “Ботанику в стихах для девиц среднего возраста” (“Пожары”). Или герой очерка “Учитель чистописания”, который ведет “записки для памяти” под заглавием “Пища духа”, полные патологического интереса к идее убийства. Или робкий, серый обыватель, который “проникся скукой жизни до немоты души” и оттого “начал жестоко писать”, превратившись в посмешище для всего городка (“Неудавшийся писатель”). Или некий ветеринар (герой одноименного очерка), сочинивший труд, в котором на основании “химического исследования экскрементов” утверждалось, “что чем выше стоит человек на ступенях социальной лестницы, тем хуже он переваривает пищу, тем большее количество выбрасывает его кишечник вредных веществ не усвоенными организмом. А наиболее преступно ведут себя в этом отношении чиновники и особенно - юристы”. Лучше же всех переваривает пищу мужик, поэтому ветеринар убежденный “народопоклонник”.

Над всем этим сонмищем псевдоличностей, выдумывающих себя, возвышаются личности подлинные. “Заметки” об этих людях представляют собой обширные очерки, точнее - документальные новеллы. Расположенные между заметками об анекдотических типажах, они выступают, как холмы над бескрайним болотом: “А.Н. Шмит” - третья “заметка”, “Знахарка” - пятая, “Н.А. Бугров” - восьмая, “А.А. Блок” - тридцатая. Присутствие этих “заметок” очень существенно. (Не случайно Горький вставил очерк о Бугрове в уже почти скомпонованный корпус сборника.) Это люди, глядя на которых, автор нащупывает ответ на свой главный вопрос - зачем живут люди?

Первая здесь - Анна Николаевна Шмит, “репортерша “Нижегородского листка”. Смешная со своими многочисленными юбками, похожая на “кочан капусты”. Добычливый репортер, что не мешает окружающим считать ее “блаженной”, недоумком”. А между тем она вызывает к себе чувство симпатии, - наверно, потому, что, преданная последовательница Владимира Соловьева, идеями своего кумира она возвышала души других. Не случайно самым верным ее учеником стал простой мужик - носящий имя Лука, рядовой гренадерского полка. И когда автор в финале называет Анну Николаевну “нижегородским воплощением Софии Премудрости”, то здесь уже места иронии нет.

Если Анна Николаевна Шмит - человек, ищущий истину в книгах, в философских учениях, то героиня очерка “Знахарка” - Иваниха, простая баба-мордовка, которая живет в самой гуще природы, по-хозяйски освоилась в ней (даже ходила на медведей с одной секирой). Отсюда выплавился ее могучий характер, образовалось чутье знахарки, а главное - оформилась своя стихийная философия справедливости, по которой Иваниха не только судит поступки близкого люда, но и предъявляет укоры самому Христу: “Ая-яй, Христос, ая-яй!... Стыдно, Христос!... Илья сердится, ты сердишься, Кереметь тоже. Ты - сильный, за тобой идет много людей. Тебе надо быть добрым. Кто будет добрый к людям, когда бог злой? А-я-яй, Христос! Ты слушай меня, слушай. Я много знаю! Бабы твои мучаются, мужики мучаются - зачем? Э-эх...”

Совершенно особый тип личности - купец, миллионер, мукомол Николай Александрович Бугров. Одаренный природой ум (всю бухгалтерию своего несметного дела Бугров держал в голове), могучая воля, широта видения и разумения. Он из тех редкостных натур, кто вполне органично реализует свой колоссальный духовный потенциал и самым обыкновенным образом творит добро, не себя ради, а потому что ему в радость видеть счастливые лица, слушать пение девочки, гладить по головкам малышей. И хотя Бугров с горечью констатирует: “Глупа жизнь. Страшна путаностью своей, темен смысл ее...”, он тут же вопрошает: “А все-таки - хороша?” Он имеет право услышать положительный ответ.

И наконец, Александр Блок. Признанный поэт, человек высокого духовного парения, привлекает автора “Заметок” прежде всего трагическими размышлениями о смысле бытия.

В одном ряду с такими личностями стоит и сам автор-повествователь. В “Записках” его роль не исчерпывается композиционной функцией - обнимать единым взглядом весь этот жизненный хаос. Нет, это полновесный образ, характер, существующий на равных со своими персонажами. Но характер откровенно автобиографический, не рядящийся ни в какие иные одежды - это писатель Максим Горький, что называется - собственной персоной. В первых “заметках” он малоизвестный репортер (его в одном из очерков даже ошибочно величают “господин Горьков”), который отыскивает интересующих его людей, тормошит их своими вопросами, удивляется, ужасается, умиляется. Позже в нем все отчетливее проступают черты профессионального литератора, который, продолжая свою пытливую “репортерскую” службу, общается с интересными и значительными личностями. Наконец, он уже сам вынужден отвечать на спросы людей, которые обращаются к нему как к властителю дум, хотя сам Горький воспринимает эти упования весьма скептически.

Откровенный автобиографизм повествования буквально расковал Горького - нигде ранее он не высказывался столь интенсивно, с такой экспрессией. Никогда ранее его слово не было таким хлестким, парадоксальным, с перцем и солью, а порой и подчеркнуто артистичным, игровым. В стиле “Заметок” ярко проявляется мироощущение человека, который буквально упивается пиршеством бытия. Он воспринимает даже явления природы как-то по-товарищески, по-свойски. Ему в радость разноцветье жизни. Он может написать: “День великолепен; честно работает солнце...” Или - “старая, хитрая лиса небес прокрадывалась в небо сквозь тучу грязного дыма, была она очень велика и краснолица, точно пьяная”. Похоже, что такие описания Горький делал в полемическом задоре, как бы доказывая новейшим беллетристам, которые носились с “орнаментальной прозой”, что и он умеет подобные штуки выделывать.

Ему интересно все живое, непосредственное в человеке. Поэтому, кстати, он с улыбкой описывает проявления детской непосредственности в поведении взрослых, серьезных людей. Как Чехов “ловил шляпой солнечный луч и пытался - совершенно безуспешно - надеть его на голову вместе со шляпой”. Как “Л.Н. Толстой тихонько спрашивал ящерицу: - Хорошо тебе, а? - И, осторожно оглянувшись вокруг, большой человек мира сего сознался ящерице: - А мне - нехорошо!” Как Блок, стоя на лестнице, черкал что-то на полях книги, вдруг, прижавшись к перилам, “почтительно уступил дорогу кому-то, незримому для меня”... (Эти и подобные им подглядки собраны под заголовком “Люди наедине сами с собой”.)

Впоследствии в “Записках из дневника” (1925), которые являются органическим продолжением “Заметок”, Горький, излагая свою несбывшуюся мечту изобразить жизнь десяти тысяч русских людей, дал своеобразную дифференциацию рода людского в зависимости от исходных факторов развития по двум направлениям: “...Небольшая часть - от всего, что заложено в человеке его животной природой, остальные же - от всего, что внушает выработанная первыми логика истории культуры” (18, 401). Горьковская “пропорция” весьма оптимистична.

Но отчего же в последней трети “Заметок” является так много людей, в ком “животная природа” выступает с наиболее жестокой очевидностью - и в деяниях, и в суждениях?

Обратим внимание, что здесь идут зарисовки, отнесенные ко времени Первой мировой войны и революции 1917 года. Знаком начала этой фазы скрытого сюжета сборника становится запись “Из дневника”, почти целиком занятая стихотворением-видением, в котором Горький с лирической экспрессией представляет начавшийся мировой кошмар. Разразившуюся войну он воспринимает как провоцируемое дьявольскими силами пробуждение в человеке самых низменных инстинктов (“Вот - вооруженными скотами/ Всюду ощетинилась земля...”). Последующие зарисовки - это гротески о патологическом перерождении человека, коли ему дозволено убивать себе подобных. Один хохочет, когда после разрыва немецкого снаряда от “товарищев” остаются кишки, свисающие с сучьев деревьев (“Смешное”). Другой гордится, что настрелял много людей, и этот “механический истребитель себе подобных” (как аттестует его автор) именно на войне испытывает “оживление жизни” (“Герой”). А третий находит оправдательный смысл войны в том, чтобы “народу убавить”: “У нас, слава богу, людей даже девать некуда...”

Примечательно, что Горький не проводит никакой нравственной грани между мировой войной, которую он называет “гнусной, позорной бойней”, и революцией, начавшейся в 1917 году. Оба эти социально-исторические явления провоцируют в человеке животное начало. Революция лишь усугубила эту тенденцию в социальной психологии.

По наблюдениям автора “Записок из дневника”, самое страшное, что совершила революция на большевистский лад, - это пробуждение в людях разрушительных инстинктов. Писатель с тревогой замечает, что в обстоятельствах революции “страшен обиженный человек”, ибо “чувствует право мстить и получил свободу мести”. И прозорливо предупреждает: “Вот бы об этом человеке прежде всего и надо подумать социальным реформаторам и политическим вождям” (“Петербургские типы”). Горький фиксирует, что уже летом семнадцатого года речи на тему “Надо всё искоренить!” “звучат всё тверже и чаще”. А дальше - больше, уже вбрасываются призывы: “...Которые сословия нам особенно вредны и уничтожить надо дотла, чтобы даже косточки в пыль...” И одновременно совершаются соответствующие действия: человека, тихо сомневающегося “Что может дать коммунизм?”, матрос препроваживает куда надо.

Писатель отмечает еще одну тенденцию, провоцируемую революцией - пробуждение дурной общественной активности: когда “обиженный человек” начинает компенсировать вчерашнюю свою униженность изобретением всяких гражданских инициатив, от которых веет пришибеевщиной на новый лад или даже откровенным каннибализмом. Вот некий человечек, который приходит к писателю, чтобы “предложить для расклейки на заборах небольшой закончик”, где “пунт 1 (именно так. - Н. Л.) ” требует “арестовать всех лиц, которые обсуждают события и свободу скептически...”, ну и другие “пунты” в том же духе (“Законник”). А другой “законник”, некий гражданин Ф. Попов, предлагает уничтожать стариков и больных, “окармливать их чем-нибудь вкусным, ветчиной или сладкими пирогами со стрихнином, а дешевле - мышьяком”. Свою инициативу гражданин Ф. Попов подает под флагом интересов государства - он полагает, что предлагаемые им “гуманные меры смягчили бы формы борьбы за существование, ныне повсеместной” (“Письмо”).

Наконец, самое жуткое следствие революционного апокалипсиса - это распад личности, некая аннигиляция, когда сам человек остро ощущает, что он - “человек ненадолго”, или вообще сомневается в том, что он еще человек. (Такие персонажи встречаются среди “петербургских типов”.) Единственное светлое лицо в этом вырожденческом паноптикуме - герой очерка “Садовник”, он глубоко симпатичен автору тем, что среди всего этого автомобильного рева, хаоса, пальбы, рядом с автомобилями, что “ощетинились стальными иглами штыков, как взбесившиеся ежи”, не боясь “он делает свое дело - спокойно сметает лист и сор с дорожек и клумб, сгребает подтаявший снег”, сгоняет “сердитых вооруженных людей” с земли, подготовленной под посадки.

У Горького нет никаких симпатий к тем, кто разжигал революционный пожар, тем более нет сочувствия к ним, когда они с ужасом видят, чем обернулась революция. “Нет перевоплощения”, - говорит герой зарисовки, многозначительно названной “Отработанный пар”: “...Я вижу много злобы, мести и совсем не вижу радости, той радости, которая перевоплощает человека...” Но объективный смысл сказанного тем убедительнее, что это признание одного из творцов исторического катаклизма.

Так видит автор “Записок из дневника” революцию 17-го года, так оценивает ее нравственные последствия... Где уж тут искать смысл жизни? Хронология, мерцающая в порядке горьковских “Заметок”, ведет к выводу о том, что исторические катаклизмы, потрясшие мир и Россию в 1910-20-е годы, не только не помогли людям разобраться в последних вопросах - зачем жить? ради чего жить? - а наоборот, предложили человеку антисмыслы, провоцирующие нравственную деградацию и распущенность, а следовательно - дискредитировали самую идею поиска смысла жизни.

Далеко не случайно Горький завершает “Записки из дневника” очерком об Александре Блоке. Здесь сквозная болевая проблема книги - “Для чего жить?” выступает в “оголенном виде”, в виде чистой мысли. Открывается этот очерк целой подборкой высказываний писателей и ученых о той муке, на которую обрекает человека его способность мыслить, и вытекающая отсюда потребность искать всему объяснения, стремиться понять смыслы, заключенные в самом феномене человеческого существования. А центральное место в очерке занимает диалог Горького с Блоком, ибо, как проницательно заметил последний, их обоих “волнуют “детские вопросы” - самые глубокие и страшные!” В контексте диалога такого мыслительного уровня вовсе не кажется ошеломительным вопрос, который Блок задает Горькому: “Что думаете вы о бессмертии, о возможности бессмертия?” Это вопрос не о физическом существовании отдельного индивидуума, а о перспективах человечества, о возможностях разума. Сам Блок преисполнен глубоких сомнений и пророческих предчувствий: “Но - разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных, еще более жестоких войн?” - вопрошает он.

Горький не хочет соглашаться с пессимистическими предположениями Блока. И в послесловии к “Заметкам из дневника” писатель высказывает основанные на собственном знании Руси обнадеживающие суждения о духовном потенциале русского народа: “Совершенно чуждый национализма, патриотизма и прочих болезней духовного зрения, все-таки я вижу русский народ исключительно, фантастически талантливым, своеобразным...” Но эти суждения в контексте всего сборника звучат скорее как укор, чем упование, укор, который должен пробуждать чувство стыда и заставлять опамятоваться.

О том, что мучительные сомнения по поводу последствий Октябрьского переворота не покидали писателя, свидетельствуют его письма к тем из собеседников, кто был близок ему по духу. Среди них был Ромен Роллан, в одном из писем Горького к нему читаем: “Мучает меня эта загадка - человеческая, русская душа. За четыре года революции она так страшно и широко развернулась, так ярко вспыхнула. Что же - сгорит и останется только пепел - или...?”12 В другом письме - снова тревога: “Вот (...) где скрыта великая мука моя, я боюсь за народ, - за огромное его ленивое тело, за его талантливую, но чуждую жизни душу. Народ этот ещё не жил, не делал истории своими руками, своей волей...”

Похоже, что на эти вопросы до сих пор нет ответов.

Кто он, “необыкновенный” герой?

Иной вариант “недопрочтения” - это та интерпретация, которую получил в отечественном литературоведении следующий горьковский цикл “Рассказы 1922-1924 годов”. Точнее - они прочитаны зашоренными глазами, людьми, находившимися (осознанно или неосознанно) под тяжким гнетом идеологических догм и табу.

“Рассказы 1922-1924 годов” писались практически одновременно с “Записками из дневника”. Здесь мысль Горького совершает новый поворот: писатель делает объектом художественного постижения самую сложность человеческого характера - ее природу, ее вариативность, ее динамику, но под тем же философским углом зрения - поиском человеком такой позиции в жизни, которая обеспечивала бы внутреннее равновесие, была бы оправданием его существования на земле.

“Я особенно люблю людей недоделанных, не очень “мудрых”, немножко сумасшедших, “безумных”, люди уже “здравомыслящие” мало интересны мне. Не трогает меня человек “законченный”, совершенный, как дождевой зонтик...” - писал Горький в “Записках из дневника” (18, 402). Самую мозаику характеров писатель “лепит”, опираясь в значительной мере на арсенал русской литературы. В каждом из девяти рассказов, образующих цикл, ощутима скрытая или явная диалогическая связь с определенными человеческими типами и психологическими коллизиями, открытыми писателями в последней трети XIX - начале XX веков. Тут и “очарованные странники” Лескова, и ремизовские монстры, и завороженные смертью персонажи Л. Андреева, и чеховские герои “без идеи”. И, конечно же, “подпольные человеки” Достоевского13 .

В определенном смысле “Рассказы 1922-1924 годов” были вызовом писателя оголтелому новаторству, провозглашаемому авангардистскими школами. Горький как бы доказывал, что классические традиции вовсе не изжили себя, что с опорой на творческий опыт прошлого можно еще многое объяснить в новейшей реальности14 .

Архитектоника этого цикла тоже имеет свою системность. Осевую линию здесь образуют три рассказа: первый - “Отшельник”, пятый, срединный - “Карамора” и девятый, последний - “Рассказ о необыкновенном”.

Герой рассказа “Отшельник” - старый крестьянин Савел Пильщик. Судя по изувеченному лицу, жизнь основательно потрепала его. Да и сам он жил вовсе не безгрешно. Однако авторское отношение к нему подобно лесковскому отношению к своим “очарованным странникам”. Но в значительно большей степени Савел был не столько оглядкой Горького на лесковских “очарованных странников”, сколько возвращением к собственному герою - Луке из пьесы “На дне”. Ибо жизненная миссия, которую абсолютно сознательно исполняет Савел, та же, что и у Луки - он у т е ш и т е л ь. Некоторые суждения Савела почти буквально совпадают с сентенциями Луки15 . Но Лука прежде всего доктринер, человек духа. А Отшельник - человек плоти, весело играющий в радостном сиянии бытия. Он - свой в этом мире, среди трав, деревьев, в общении с мужиками и бабами. А уж из радостного мироощущения, из сочного отношения к жизни он и строит стратегию умиротворения, у т е ш е н и я человеческих душ. Педагогическая тактика “отшельника” поражает рассказчика-наблюдателя: Савел раскрывает в каждом человеке, который пришел к нему со своей душевной мукой, то лучшее, что в нем есть, но неведомо сознанию. Он вдохновляет людей жить. Даже певучее, шелковое слово: “И-и, милая”, - которым Савел сопровождает свои речи, создает мелодию гармонии и взаимочувствования.

“Черт возьми, я ведь, пожалуй, вижу счастливого человека?” - сам себе не верит повествователь. Савел и в самом деле счастливый человек, ибо карнавальная многоцветность его характера не упрощает, но и не разрушает его внутреннюю цельность.

В этом отношении Савел выступает антиподом героев всех последующих рассказов цикла. Все они, за исключением героя последнего рассказа, внутренне раздерганы, живут бесцельно, думают суетливо, мучаются сомнениями в смысле собственного существования либо изобретают суррогаты смысла.

Исследователи отмечают, что одним из сквозных мотивов этих рассказов становится мотив игры 16 . Действительно, этот мотив приобретает и буквальное значение - сюжеты “Рассказа о безответной любви” и “Репетиции” связаны с миром театра, с актерским лицедейством. В “Репетиции” представлена однообразная пошлая жизнь актеров, им “скучно играть скучные пьесы”. Но все увещевания и даже филиппики, которыми их пытается расшевелить автор пьесы, мнящий себя “творцом миров”, ничего не дают. Все остаются при себе, и всё остается на своих местах. Как говорит один из них, комик: “Из этого репертуарчика не выскочишь”.

Но в других рассказах мотив игры становится двигателем психологического сюжета. И от рассказа к рассказу в нем раскрываются все более зловещие смыслы.

Так, в “Рассказе об одном романе” мотив игры задан уже в названии - слово “роман” тут обозначает и произведение, и легкий флирт. Горький, ранее написавший немало пародий на символистскую поэзию (эти стихи он вкладывал в уста персонажей своих пьес), здесь пародирует символистскую прозу: нарочитая манерность речи повествователя (“Меня совершенно умиляет священное благоговение, с которым читатель относится к фантастически неудобной для него, но им же созданной действительности”), мир как игра воображения, “материализация” образов, созданных фантазией художника.

Горький рассматривает и такой вариант подмены подлинного существования - жизнь как чужая игра. Центральные персонажи “Рассказа о безответной любви” и “Рассказа о герое”, неспособные к самостоятельному выбору жизненных ориентиров, ищут себе кумиров, которым можно было бы служить или за которыми можно было слепо идти. Первый становится рабом чувства, отдает все силы души служению провинциальной посредственной актрисе. А в “Рассказе о герое” исповедуется человек, который становится рабом идеологии. Это некто Макаров. Сначала он, “средний ученик”, впитывает рацеи учителя истории Милия Новака, который “оправдывал жестокость царей”, говорил о безличности народных масс, о том, что “история всегда дело единиц”. Чтоб не утонуть в социальном хаосе, сохранить чувство порядка, Макаров, по собственному признанию, “стал искать героя, чтоб честно служить ему, чтоб спрятать около него мою жизнь ”. И для него, человека далеко не храброго, посредственного, таким героем становится полковник охранки Бер. Бер мнится ему подвижником, “который посвятил все силы свои великому делу укрощения людей”. Однако неотвратимый ход истории, грубо и зримо выразившийся в революции 17-го года, обнаруживает несостоятельность идеологии Новаков и рушит хитроумные построения Беров. Для Макарова это личная катастрофа - его кумиры потерпели поражение. “Во что же мне верить теперь, чего бояться?” - бросает он в лицо перепуганному до смерти Новаку. А оставшись без кумиров, такой человек полностью отпускает какие бы то ни было нравственные тормоза. После революции Макаров был агентом уголовного розыска, “убивал людей - это делается очень просто”, - признается он. И вот финал человека, слепо принявшего античеловеческую идеологию: “Теперь я сам бандит. Могу быть палачом. Всё равно”.

В центре цикла стоит рассказ “Карамора”. Его герой получает особое наслаждение от игры чужими жизнями. В его основе лежит один из самых темных и даже жутких рефлексов, таящихся в глубоком подполье человеческой психики - рефлекс подлости. Оказывается (если судить по четырем эпиграфам, которыми Горький оснастил этот рассказ), этот рефлекс не чужд даже вполне порядочным людям. Но порядочный человек подавляет его. А в ком и почему он просыпается?

Герой рассказа, Петр Каразин, по прозвищу “Карамора” (то есть “крупный комар, похожий на паука”), с самого начала своей исповеди беззастенчиво откровенен. Это “подпольный человек” Достоевского, вываливающий наружу весь хлам из подвалов своей души. Он сразу признается: “Жили во мне два человека, и один к другому не притерся”. Позже Карамора полагает, что живут в нем три, а то и четыре человека. Причем один из них наблюдает за распрей первых двух, а четвертый “и есть подлинный Я, которому хочется понять всё или хоть что-нибудь”.

Что движет им? Поначалу обыкновенная зависть простого “веселого парня” к тому, кто поумнее, и желание хоть как-то сконфузить его. Неуемная энергия и жажда острых ощущений приводит Каразина к революционерам. Затем - аресты и знакомство с жандармами, проницательными психологами и умелыми ловцами человеческих душ. И та служба, которую предложили Каразину, стать - провокатором, пришлась прямо по конструкции его души - раздвоенный человек теперь может в равной степени удовлетворять каждую из сторон своей натуры. Внешне, в глазах людей, он будет выглядеть вполне достойно, а внутренне он получает возможность “подлость сделать”, причем сделать ее на законных основаниях, так сказать, во исполнение служебных обязанностей17 .

А самое существенное - обретя себя в роли провокатора, Карамора может реализовать свои амбиции, утвердить себя в собственных глазах. “Командовать людями”, как он, выдавая уровень своей культуры, пишет в исповеди, ему нравилось всегда. Но особое садистическое удовольствие - держать в страхе людей, играть их жизнями по собственному капризу. Не случайно кульминацией рассказа становится эпизод, когда Карамора принуждает провокатора Попова, мелкого, ничтожного человека, покончить с собой. Для Караморы - это апофеоз его власти над людьми.

В сущности же, вариант самоутверждения личности, избранный Караморой, это уже прямое извращение самой сути человеческой души, обратившей ее работу не на утверждение и защиту жизни, а на ее погубление.

Ну а если игра чужой жизнью вовсе не направлена на уничтожение, а скорее - наоборот, затевается во благо человека? Каково приходится объекту игры в такой ситуации? Подобный поворот коллизии описывается в рассказе “Голубая жизнь”. Герой рассказа, вялый созерцатель Миронов, становится объектом забот и опеки столяра Каллистрата.

Когда столяр без ведома Миронова раскрасил его дом чудовищными рыбами, он - оказывается - хотел тем самым угодить ему, любителю порыбачить, а сделал посмешищем для соседей. Но когда Каллистрат по собственному разумению берется налаживать личную жизнь Миронова - с доставкой на предмет сватанья “отличной девицы” (ее портрет дается в откровенно гротескном стиле - “огромные полушария бедер”, “губы очень красные, толстые, какие-то двухэтажные”, пальцы, “похожие на сосиски” и т.п.), то тут уж Миронов не выдерживает - он бунтует, срывается и попадает в лечебницу для душевнобольных. Миронов сходит с ума именно оттого, что не выдерживает напора, насильственного осчастливливания.

Да, в отличие от Караморы, который ради самоутверждения понуждал человека умереть, столяр Каллистрат старается заставить другого человека жить - но не своей, а навязанной ему жизнью. И этот вариант игры чужой жизнью тоже оказывается в конечном итоге разрушительным для объекта благодеяний.

И, наконец, завершающий цикл - “Рассказ о необыкновенном”. Здесь Горький исследует наиновейшую для своего времени стратегию самоутверждения личности и обретения душевного гомеостаза.

Рассказ этот до сих пор остается камнем преткновения для критиков и исследователей. В 20-е годы Якова Зыкова, героя этого рассказа, почтительно величали так: “...Мужик, утверждающий новую жизнь, большевик” 18 , даже видели в нем наследника старых горьковских героев - странников, “взыскующих града”19 . Воронский также аттестовал героя рассказа в высшей степени почтительно - “участник революционной борьбы, прошедший сложный и тяжкий жизненный путь партизан”. Правда, у проницательного Воронского рассказ этот вызвал некоторое смущение. “Можно подумать, что в революции, в революционных типах Горький увидел разумное и целесообразное направление творческих сил народа”, - пишет критик, но с сожалением отмечает: “Это так, но с большими оговорками, ибо здесь мы встречаемся с неожиданными и скептическими мыслями писателя”20 . В этих суждениях проступают контуры формирующегося соцреалистического канона - номенклатурно-классовый принцип эстетической оценки: раз герой выходец из низов, участник революции, большевик, значит, он должен быть носителем эстетического идеала.

Но критики предпочли зажмурить глаза на то, что в “Рассказе о необыкновенном” с самого начала что-то с идеалом не получается. В самом названии есть скрытый сарказм, который обнажится по ходу сюжета. Сюжетно повествование ведется как бы с конца: герой уже завершен, он выглядит монументально самоуверенным. Но сквозь монументальность пробивается какое-то колебание характера. Этот человек, “коренастый, плотный”, “туго одетый в серый солдатского сукна кафтан”, сидит, “покачиваясь”, “в одном из княжеских дворцов на берегу Невы”. Внешность героя отталкивающая: “Большеротое зубастое лицо этого человека не интересно ”, оно - “щучье, серое, угловатое, с глазами неопределенного цвета”. А между тем “нередко где-то в глубине зрачка сверкает холодное острие, как иглою неожиданно пронзающее наблюдателя искусно скрытой силой разума ”. И еще деталь: “Правую ногу он крепко поставил на паркет и, в сильных местах речи своей, притоптывает каблуком, широким, точно лошадиное копыто (...). И вот он говорит не торопясь, “откалывая” слова, давая мне понять, что он уверен в своей значительности...” А между тем есть в его поведении некая суетливость, как у человека, одетого не в свои одежды и находящегося не на своем месте.

Негативная экспрессия портрета очевидна. А почему же этот человек сейчас по-хозяйски расположился в княжеском дворце? Откуда берется его грубая самоуверенность? Что таится за его суетой? И главное - какую идею добывал и добыл он силой своего разума? Вот в чем интрига. Вот что “раскручивает” автор, давая слово самому герою.

И тот излагает свою “идеологическую биографию” (как ее обозначил Е.Б. Тагер). Зовут его Яков, Яков Зыков. Первый сигнал специфического угла зрения Зыкова на мир: ему, заинтригованному странным названием места своего рождения, почему-то “приятно было узнать, что ничего необыкновенного в Саватьме этой - нет”. А почему? Потому что сам он - посредственность, с неба звезд не хватает. Вот его признание: “Характером я был нелюдим. Считался придурковатым”, да и окружающие в разное время характеризуют его весьма скептически: “человек смирный, с придурью”, “это - дурак”. Но дурак-то этот себе на уме (помните - “искусно скрытая сила разума”), он - человек с запросами, он, как и другие персонажи цикла, нуждается в оправдании своего существа и ищет соответствующего образа жизни.

А образ жизни Якова Зыкова не имеет вектора, его перемещения напоминают броуновское движение. По случайности попадает в тюрьму, по случайности оказывается в разных краях России, на разных службах, хозяин-доктор на войну поехал и он при нем, случайность сводит его с партизанами.

Он и собственную теорию жизни не выдумал, а подслушал в тюрьме - внимая спорам старика-сектанта и слесаря-революционера. Старик поучал: “Простота нужна. Все люди запутались в пустяках, оттого друг друга и давят. Упрощение жизни надо”. Собеседник старика, слесарь, говорит вроде о том же: “А беда-то, грех-то жизни в том и скрыт, что каждый хочет быть особенным, отличия ищет. Тут - горе! Отсюда и пошло всякое барство, начальство, команда и насильство”. Рецепт слесаря таков: “...Всё на свете надобно сравнять, особенное, необыкновенное - уничтожить, тогда все люди между собой - хотят, не хотят - поравняются и всё станет просто, легко”.

Но хотя старик и слесарь употребляют одно слово - “упрощение”, однако каждый вкладывает в него свой смысл. Старик-то имеет в виду смятение в душах, блукание в поисках смысла, противопоставляя ему то, что точнее называется “о п р о щ е н и е м” - освобождением от суетного, возвышением к духовному бытию. “Душу окрылить надо”, - вот в чем видит старик спасение.

А слесарь понимает упрощение как у р а в н и в а н и е всех и вся, и не только в имущественном смысле, а тоже в духовном, только, в противоположность старику, он предлагает нивелирование личностей - “особенное, необыкновенное уничтожить”.

Якова Зыкова рецепты старика ничуть не вдохновили, а вот рацеи слесаря он вобрал в голову. Ибо они очень удобны для самоутверждения посредственностей: опустить неординарное легче, чем возвысится к неординарности, это не требует от человека напряжения духовных сил, усилий самовоспитания. Зато посредственность вполне может чувствовать душевный комфорт - ибо оказывается вровень со всеми себе уподобленными.

Далее процесс гомеостаза у Якова Зыкова протекает уже под знаком теории упрощения: своей теорией он защищается от резонов доктора, который пытается, опираясь на книжную мудрость, доказать ему противоположное. Но человек, нацеленный на “упрощение”, испытывает недоверие к книгам, не находит он ничего путного и в образовании (“выучка - вред”). Отсюда и избирательное отношение Зыкова к окружающим. Так, “политические” вызывают у него скептическое отношение, ибо “разум у них вывихнут книжками и не понимают они, что такое настоящее упрощение жизни”. Зато Зыкову жандарм Кириенко стал “добрым дружком” - тот вполне одобрительно слушал рассуждения Якова насчет упрощения жизни. (Читателю не надо было объяснять, какую службу могли нести люди, которым жандармские офицеры становились добрыми дружками.)

Вообще-то у Якова Зыкова был предшественник в “Заметках из дневника”. Это герой зарисовки “Пастух”, тот считал, что “люди враздробь живут (...) от причины грамоты”, “у всех башки от грамоты закружились”. Но философские рацеи арзамасского пастуха носили, так сказать, отвлеченно-умозрительный характер, вне отношения ко времени и месту. А Яков Зыков со своей философией упрощения въехал прямиком в революцию и в гражданскую войну. Тут уже теория стала руководством к исторической практике. Разные люди, встречавшиеся Зыкову в эти годы, с разных позиций, но одинаково воспринимают революцию именно как историческое действо по упрощению жизни. Революционная деятельница, взбалмошная Татьяна - с радостью: “Упрощения жизни ждать надо, вот чего”. А доктор, который ранее оспаривал теории своего кучера, теперь при встрече иронически спрашивает: “Ну что, мешок кишок, много ли истребил необыкновенного?” Зыков же, в отличие от доктора - без иронии, полагает: “....Бить друг друга мы будем долго, до полной победы простоты”. А ведь Яков невольно сформулировал, так сказать, долгосрочную программу большевиков, революционных упростителей.

Сам Зыков попал к большевикам опять-таки по случайности. Когда пришли “кольчаковские” и стали вербовать в солдаты, мужики от них отбились, ушли в лес. И Яков с ними. А когда его спросили: “Большевик?”, он согласно ответил: “Ну да, - говорю. - Конечно”. (Но про себя уточнил: “Хотя я тогда еще не очень большевикам доверял”.) Однако почему-то именно к ним и прилепился накрепко, даже при случае убил старика-отшельника, который о новой власти плохо говорил.

История с убийством отшельника и становится финалом “Рассказа о необыкновенном”. Для Горького такое завершение цикла было принципиально важным. Он требовал от своего литературного секретаря: “Пожалуйста: “Рассказ о необыкновенном” - в конец книги, это совершенно необходимо, книга начинается “Отшельником” и будет кончена убийством отшельника”21 .

В чем же суть такого “окольцевания” всего цикла “Рассказы 1922-1924 годов”?

Отшельник, конечно, не Савёл Пильщик из первого рассказа. Это какой-то ссыльно-поселенец. Но в глазах деревенского люда он занимает то же место, что и Савел - он некий нравственный образец, крестьяне его почитают за то, что он - “человек умный, обмана не терпит”, идут к нему за советом “издаля, верст за сто, приходят”. Но если Савел учил людей любить жизнь, наслаждаться бытием, то отшельник из последнего рассказа “рассказывает, что в Москве разбойники и неверы командуют”, и “сопротивляться велит”. Диалогическое пересечение образов двух отшельников дает толчок мысли о том, что теперь главным препятствием для нормальной, полнокровной, ладной жизни людей стали новые порядки и их насадители.

Но вот что примечательно. Оказывается, причиной, которая подвигла Якова Зыкова на преднамеренное, обдуманное убийство отшельника, стало даже не то, что тот мутит народ против новой власти, а нечто иное - личное: Зыкова уязвляет “нарочитая глухота” старика к его, Зыкова, угрозам, независимость, чувство собственного достоинства, с которым тот ведет себя.

Кстати, после убийства отшельника Яков нечаянно попадает в руки к белякам и с легкостью становится с ними “на ровной ноге”. Этим сюжетным ходом Горький показывает, что Зыкову глубоко безразлична классовая идеология, и, убивая старика-отшельника, он вовсе не руководствовался какими-то там политическими соображениями.

Акт бессудного убийства отшельника приобретает символический смысл - так Зыков на деле осуществляет идеологию упрощения. А революционный хаос и беспредел оказываются благоприятными обстоятельствами, в которых подобные злодеяния могут совершаться безнаказанно. Собственно, революцию Зыков и приветствует потому, что теперь-то “все начали понимать, что премудрость жизни в простоте, а жестокие наши особенности надо прочь отмести, вон... Необыкновенное - чёрт выдумал на погибель нашу...”

В “Рассказе о необыкновенном” Горький раскрывает удивительное “избирательное сродство” между советской властью, провозгласившей уравнительность целью революции, и психологией посредственностей, видящих в упрощении жизни единственное средство для самоутверждения. А в атмосфере жуткого революционного карнавала, когда в качестве едва ли не главной программы социальных преобразований был выдвинут лозунг “Кто был никем, тот станет всем!”, тактика жизни, избранная Яковом Зыковым, себя оправдала. Горький нашел выразительный способ - через смену фамилий персонажа обозначить ступени витиеватого пути его наверх. Сначала из-за описки в “пачпорте” Зыкова записали Языковым, потом, в тюрьме, воры в насмешку переиначили “Языкова” в “Язёва” - “потому что у тебя морда рыбья”. Наконец, в партизанском отряде командир иронически величал его, своего подручного, “Язёв - Князёв” 22 .

А ведь в итоге-то “Язёв-Князёв” и в самом деле стал Князевым - он восседает в княжеском дворце в столице России. Теперь он - новый хозяин державы. Фактически в образе Якова Зыкова и в истории его возвышения Горький показал того, кого большевики льстиво стали называть почтительным словом “гегемон”, приписав ему безграничные властные функции (“гегемония пролетариата”). Сущность этого типа вовсе не определяется пролетарским или крестьянским происхождением, как твердили возвышавшие его вожди Октября. Это феномен не классовый, а социально-психологический. Психологическое здесь - серость и посредственность внутреннего мира, социальное же - это поведенческая стратегия подобных человеческих типов, а именно - активное действие по обезличиванию индивидуальностей, по низведению неординарного к ординарности и, наконец, - по физическому устранению тех, кто имеет мужество отстаивать своё “самостоянье”. Они - главные конкуренты Зыковых, ибо рядом с ними видно убожество посредственности.

Теперь становится ясно, что заглавие - “Рассказ о необыкновенном” - таит в себе горькую саркастическую усмешку. По стилистической инерции оно вызывает ожидание завершения, а именно - “Рассказ о необыкновенном герое”. Но какой уж тут герой? Убийца стариков? Да и какой он “необыкновенный”? Все с точностью до наоборот: Яков Зыков зауряден до серости, более того - он идеолог обыкновенности в самом радикальном ее варианте. В образе Зыкова-Князева феномен “гегемона”, нового хозяина России, вскрыт Горьким как зловещее социально-историческое явление. Вспомним, что с самых первых дней революции, в статьях, собранных в книге “Несвоевременные мысли”, писатель неистово доказывал, что целью революции должно быть превращение вчерашнего обезличенного раба в свободную личность и что главный инструмент в этом трудном деле - “медленный огонь культуры”. Поэтому Горький проницательно разглядел в идеологии упрощения и в ее носителях силу не созидательную, а разрушительную, смертельно опасную для человека, российского общества и всей страны.

Таков итог цикла “Рассказы 1922-1924 годов”. Итог тревожный, предупреждающий. Но, если судить по идеологемам, активно муссируемым в современной России, не понятый до сих пор23 .

Творчество Горького таит еще немало секретов. Их постижение позволит не только по справедливости понять и оценить его значение в художественном сознании двадцатого века, но может обогатить духовный мир людей века двадцать первого.