Образ и характер Тростникова Жизнь и похождения Тихона Тростникова анализ Некрасов (Некрасов Н. ). Жизнь и похождения Тихона Тростникова - Некрасов Н.А

177-180. ИЗ РОМАНА "ЖИЗНЬ И ПОХОЖДЕНИЯ ТИХОНА ТРОСТНИКОВА"

Как тут таланту вырасти,

Как ум тут развернешь,

Когда в нужде и сырости

И в холоде живешь!

Когда нуждой, заботою

Посажен ты за труд

И думаешь, работая:

Ах, что-то мне дадут!

Меняешь убеждения

Из медного гроша -

На заданные мнения

Глупца иль торгаша.

Преступным загасителем

Небесного огня,

Искусства осквернителем -

Прозвали вы меня.

Пусть так!.. Я рад: губительно

Стремленье ко всему,

Что сердцу так мучительно,

Что сладко так уму.

Я рад, что стал похожее

С бесчувственной толпой,

Что гаснут искры божии

В груди моей больной,

Что с каждым днем недавние,

Под гнетом суеты,

Мне кажутся забавнее,

Порывы и мечты…

Я рад!.. О, бремя тяжкое

Валится с плеч…

……………………..

Скорей, скорей!..мучители,

Готов я променять

Завидный чин художника,

Любимца горних стран,

На звание сапожника,

Который вечно пьян.

(1843)

Нарядов нет – прекрасный пол

Капризится, тоскует, плачет;

Наряды есть – прекрасный пол

Под потолок в восторге скачет.

(1841,1843)

В понедельник

Савка мельник,

А во вторник

Савка шорник,

С середы до четверга

Савка в комнате слуга,

Савка в тот же четверток

Дровосек и хлебопек,

Чешет в пятницу собак,

Свищет с голоду в кулак,

В день субботний всё скребет

И под розгами ревет,

В воскресенье Савка пан -

Целый день как стелька пьян.

(1843 или 1844)

Ужели должен я страдать?

Ужели мой удел – могила?

Как догадаться, как понять,

За что она мне изменила?..

Я угождать старался ей,

Любил так страстно, так глубоко…

И даже пред свиданьем с ней

Читал романы Поль де Кока!

(1843 или 1844)

… И он их не чуждался в годы оны

И вычитал оттуда, что она

Курит сигары, носит панталоны

И с мужем развелась и влюблена

В какого-то повесу…

1843 или 1844

182-183. ИЗ ФЕЛЬЕТОНА "ХРОНИКА ПЕТЕРБУРСКОГО ЖИТЕЛЯ"

По свету я бродил: повсюду люду тощи

Рассудком и душой, а телом толстяки;

Здесь человечество волнуется, как дрожжи,

И производит – пустяки!

(1844)

Расторгнут наш союз корыстью кровожадной,

И счастье и любовь судьбина отняла,

Теперь и слезы лью над банкою помадной,

Которую она на память мне дала.

Теперь не радость я – позор на сердце чую

И вот уж третий день не ел,

И скоро, может быть, туда перекочую,

Где всем страданиям предел!..

Роман Н.А. Некрасова «Жизнь и похождения Тихона Тростникова» является последним произведением из разряда жильблазовских приключенческих романов. Некрасов предпринял попытку актуализировать старую линейную пикарескную фабулу биографическим элементом, что придало произведению реалистический колорит.

Пробуя свои силы в прозе, Некрасов создаёт эклектичное по стилю произведение, в котором проявились классицистический, сентименталистский, романтический стили, а также стиль «натуральной школы». На подобное «разноголосие» обращали внимание В.Г. Белинский и В.В. Виноградов.

Антропонимика в романе продолжает традиции классицизма, так как имена, фамилии и прозвища героев «говорящие»: Тихон (тихий), Тростников (гибкий), Матильда («опасная красота»), Агаша и Параша (исконно русские имена, связанные с бедностью, простотой и сердечностью). Топонимика (единственный изображённый топос – Петербург) указывает на принадлежность романа к натуральной школе. Как известно, знаменитый сборник «Физиология Петербурга» содержит очерки, герои которых действуют в Северной столице России.

Скачать:


Предварительный просмотр:

Ономастический текст в романе Н.А. Некрасова

«Жизнь и похождения Тихона Тростникова»

Как было изложено во второй главе, ономастика представляет собой раздел современного языкознания, комплексную лингвистическую дисциплину, оснащенную своим терминологическим аппаратом, своим кругом проблем, историей исследования и собственными методами исследования. Термин «ономастика» образован от греческого onomastik – «искусство давать имена».

Опираясь на внутреннюю форму слова, положенного в основу фамилий, имён и отчеств героев, названий географических объектов, писатель находит очень яркие и неожиданные выразительные средства, например, «говорящие» имена и фамилии.

Имя главного героя – Тихон Тростников . «Будучи от природы довольно слабого сложения…» – так Некрасов внешне описывает персонажа. Тихон – тихий человек. Фамилия Тростников, образована от слова тростник. Герой, тонко понимающий жизнь, даёт точную характеристику окружающих его людей, объясняет их поступки с точки зрения человеколюбия, смирения. Тихон, как и растение, с которым ассоциируется его фамилия, испытывает на себе тяжёлые обстоятельства жизни, но не гнётся от трагических случайностей.

Действует в романе Тихон еще молодой, а пишет о себе Тихон, умудренный жизнью. Но он не филистер, а мудрец, трезво взвешивающий свои былые поиски, заблуждения, иллюзии. Между обоими Тихонами есть связь – то две стадии развития одного и того же человека. Симпатичные черты есть уже в молодом Тихоне, которого описывает старший.

Отец Тихона – мелкопоместный дворянин, но быт и обычаи его чиновничьи, он служит. Это видно из того, как отец лебезит перед губернатором, старается исхлопотать сыну, отъезжавшему в Петербург, «рекомендательное письмо». Отец – традиция, он дает наставления в послушании, угождении начальникам. Тихон отличается двумя чертами: он непрозаичен, незауряден, ему свойственна романтическая настроенность; он с самого начала подозревает, что повседневная жизнь течет не так, и одергивает себя, ставит выше эфемеров: «Я всегда был более человек положительный, нежели мечтатель», «фантазировать натощак мне казалось делом до крайности неблагоразумным» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 430]. Упования «строго преданного подчиненности» отца на протекции он иронически отвергает: «Я уверял его, что мне никого не нужно, что сам я найду везде дорогу». Несмотря на титул поэта, «я очень мало был расположен к мечтательности» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 435].

И вот Петербург – крушение всех надежд. Испробовано крайнее средство – протекции. «Весь век прохожу без места, но не соглашусь купить его унижением перед кем бы то ни было» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 440]. Тихон посещает генерала – отказ, графиню – отказ, коллежского советника – отказ: «обыкновенная история» с обратным ходом – с романтизмом покончено, но пропитание не добыто. Тихон не стал чиновником, ему суждено пройти по всей лестнице скорбей до дна жизни.

Роман делится на две части: в первой – Тихон действующий, бросаемый как щепка волнами жизни, во второй – Тихон мыслящий, нашедший свою «волну», которая поднимает его на гребень выше любого разночинного героя эпохи «натуральной школы». Тихон проходит несколько стадий мытарства, закономерно готовящих его взлет. Герой живет у тетки, знакомится с Матильдой – это его первая любовь. Службы нет, определенных занятий нет. Тихон разорен, последние гроши прожиты. Он съезжает с квартиры в ночлежный дом, в котором ютилась беднота. Это и есть эпизод, изображенный в знаменитых «Петербургских углах». Жизнь в ночлежке – крайняя стадия житейских унижений Тихона. На этом «дне» обычно и погибали, не выдержав борьбы, менее стойкие герои-разночинцы. Но Тихон не потерял вкуса к жизни, благорасположения к людям. Здесь, как и в истории с Матильдой, но гораздо в большей мере, проявляются благородные качества его души. Он разглядел и среди жителей ночлежки жертв судьбы, интересных людей.

Тихон в этой части романа мало рассуждает, но его гуманизм просвечивает в каждой детали, реплике, легкой иронии. Его соседями по ночлегу оказались: «хороший человек с паспортом» (не какой-нибудь бродяга, по понятиям хозяйки); разорившийся подрядчик, строивший полковнику казармы и обманутый бессовестным образом; аккуратный и сердечный Кирьяныч, промышляющий краденными у господ собачками - голь на выдумки хитра; дворовый, отпущенный на оброк, мастер на все руки, который, как все русские, «любит петь про барыню» (это он и поет знаменитую некрасовскую песенку «В понедельник Савка мельник, а во вторник Савка шорник...»); здесь обретается и «зеленый господин», «бывший человек», выгнанный из гимназии за пьянство.

У Тихона рождается желание пойти в университет. Оно только кажется случайным на самом деле это решение подготавливается исподволь, всем опытом его жизни. На гроши Тихон скупает нужные книги, готовится к вступительным экзаменам. Он учит азбуке сына хозяина квартиры, ростовщика. От ростовщика Тихон переходит к инженерному офицеру – это уже «общество порядочных людей». Тихон выдерживает экзамен, объявлен студентом, но не попадает на «казенный счет»: не оказалось «вакансии». Счастье опять ускользает от него. Тихон с сарказмом восклицает: «Итак, источник пищи духовной, наконец, предо мною раскрыт. Я могу черпать из него сколько угодно, но где же ты, вожделенный источник пищи телесной?.. Ужели еще и долго ли суждено мне скитаться?..» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 477]. Но он выстоял и пошел вверх, пошел, выводя за собой «из мрака заблужденья», нищеты многих павших, сирых, униженных, оскорбленных. Он не просто оказывается владельцем «тысячи душ», он добр по отношению ко многим. Он достигает не того, чего первоначально хотел,- «доходного места». Нет, самый смысл жизни у него изменился

Вторая часть посвящена восхождению Тихона, но уже на другом поприще – литературном. Тихон становится литератором, сначала близким к «литературной тле», а потом к кругу своего автора, то есть Некрасова. Рост разночинца показан во всем идеологическом значении. Это не просто новое слово после Акакия Акакиевича Башмачкина и недовольного смиренномудрием Макара Девушкина. Университет не удался, но Тихона учили университеты жизни и побуждали выразить то, что кипело в душе. Тихон сам способен написать повесть о бедных людях. Тихон близок натуральной школе. Кроме того, разночинному герою присвоен тот интеллектуализм, в котором он всегда уступал героям из дворян. Характер героя и сам роман очень сложны, универсальны. Натуральная школа стремится к энциклопедизму изображения русской жизни, хотя и в форме «похождений» новейшего Жиль Блаза.

Приобретают особый интерес все стадии падения и возвышения Тихона Тростникова. Он не просто испытывает приключения, но и внутренне меняется.

Роман Некрасова «сшивной», в нем много сырых, авантюрных эпизодов, плохо связанных между собой, представляющих как бы роман в романе (например, история с Матильдой: падшую дочь ювелира любил Тихон; потом героиня жила с разными любовниками и, наконец, оказалась «замурованной» в шкафу на квартире по соседству с Тихоном; Тихон явился спасителем своей бывшей возлюбленной, когда услыхал тяжелые вздохи жертвы). Главная линия похождений Тихона, сначала ведущих его «на дно», а потом выводящих «из мрака заблужденья», перебивается неверными штрихами, свидетельствующими о постепенности созревания в сознании самого автора характера изображаемого героя.

Некрасов по неопытности несколько портил развитие интриги, прибегал к слишком дешевому трюку под влиянием «неистовых», романов диккенсовской манеры, хорошо известных в среде натуральной школы, – он облегчил скитания Тихона. Герой получил после смерти отца наследство и, хотя не сделался богат, все же материально стал независимым. Тихон не изменился внутренне. Но в построении образа Некрасов допустил явную непоследовательность. Разорвалась единая цепь материального и духовного скитальчества. Мысль романа была бы глубже, если бы герой пробился на верхи жизни вполне самостоятельно. В результате осталось только полтемы: одна духовная жажда героя, утоление которой теперь облегчено. Мысль о герое-демократе еще не вполне выношена Некрасовым. Правда, Тихон тратит средства на помощь бедным, но он им помогал и без гроша в кармане.

Став обеспеченным, Тихон не мельчает в духовном отношении – наоборот, сейчас-то он быстро и сравнительно легко достигает своих заветных целей. Характерно начало второй части: «Я не принадлежал к числу людей, удовлетворяющихся положительными житейскими целями , – пишет Тихон. – Несмотря на горячность, с которою бедность заставляла меня им предаваться, я чувствовал, что стремления к ним недостаточны для наполнения моей жизни и что в достижении их я не обрету того счастия, которого темное чувство постоянно жило в душе моей... Мне хотелось какой-нибудь цели выше тех, которые обыкновенно поглощали мою деятельность, но какой именно – сам я не знал». «Всеми помыслами души стремился я к литературной славе...» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 459].

Тихон издает свои стихи – Некрасов вводит автобиографическую черту, припоминая историю публикации своего сборника «Мечты и звуки» и отклики критики. Самая способность Тихона метко характеризовать «литературную тлю» (Ф. Кони, Сенковского, Шевырева), от которой он едва отделался, показывает степень его разборчивости в людях и журнальных партиях. «Но всего более огорчила и оскорбила меня критика журнала , - писал Тихон, - в котором участвовали люди, недовольные настоящим порядком вещей и стремившиеся к идеалу какой-то другой, более истинной и плодотворной литературы» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 497] (имеется в виду «партия» «Отечественных записок»). Любопытно, что Тихон сразу же констатирует оппозиционный либерализм этой «партии». Дальше Тихон с полным пониманием излагает свое кредо.

В сложной мозаике с курсивами имитируются коренные литературные «правила», почти «прописи» Белинского, высказанные в многочисленных статьях, вскользь передается резюме его отзыва о «Мечтах и звуках», впрочем без прямых цитат. Тихон напряженно раздумывал, к какому же берегу в журналистике пристать. Пришлось перешагнуть через обиды и самолюбие. Он начал сближаться с лагерем «порядочных литераторов».

В начале произведения начинающий литератор Тихон носил фамилию Мотовилов (от слова мотать, менять деятельность). Она соответствовала его характеру, он прислушивался к мнению старших, уважал порядки, установившиеся в обществе. Отец его, желая продвинуть его на литературное поприще, пишет рекомендательное письмо губернатору Закобякину (фамилия образована от слова «кобениться – сопротивляться просьбам, ломаясь и рисуясь, упрямо упираться, заставляя себя упрашивать» [Ефремова, 2000, с. 587]). Это указывает на то, что положительного результата начинающему литератору не достичь.

В романе есть ещё несколько «говорящих» фамилий и имён. Матильда («опасная красота» [Петровский, 2000, с. 378]) – первая женщина, встретившаяся на пути литератора, в действительности женщина пылкая, доверчивая, потому часто и обманутая сильной половиной общества.

Литературная деятельность и учёба у начинающего литератора успеха не имела, он нищенствовал, икал себе пропитание и кров, встречался с простолюдинами. Они, в основном, имён собственных не имели, а только нарицательные: «бородач» (угрюмый, неразговорчивый человек), «зелёный человек» (пьяница, но человечный), «дворовый человек» (прислуга). Также используется сокращённое отчество (Кирьяныч), что создаёт некую пренебрежительность и незначимость их общественного положения.

В эпизоде, когда Тихон продаёт свои стихи, чтобы их напечатали, книгопродавец советует ему взять псевдонимы тех людей, стихи которых разбирают читатели: Свистунов («хвалят его да спрашивают» ) , Ежов, Ершов – «совсем одинаковые фамилии», «книжечки у них маленькие» [Некрасов, 1984, т. 8, с. 450]. На такой бессовестный поступок, как присвоить чужой псевдоним, Тихон не идёт. В главе «Необыкновенный завтрак» издатель под аббревиатурой Х.Х.Х., что означает его обезличивание, желание остаться незамеченным, чтобы не платить за литературные труды. А друзья у него – князь Зезюкин (от слова зюзюкать (шепелявить), Кудимов, Анкудимов (фамилии, не имеющие русских корней), Хапкевич (от слова хапать).

Женские исконно русские имена – Параша, Агаша, отношение к ним у Тростникова святое, он ценит духовные мир женской души, поэтизирует их образы. Его отношение к женщине разделяет и хозяин трактира. Имя его возлюбленной Амалия (незапятнанная, чистая), хотя она обманула доверчивого литератора. Значение её имени противопоставлено её поступкам.

Ещё одно женское прозвище Дурандиха (по фамилии мужа Дурандин).

Она, униженная трудной жизнью женщина, олицетворяла суровую женскую долю во времена Некрасова. Страсть к деньгам превратила её в «настоящую фурию». Агаша (хорошая, добрая) – племянница её, существо нежное, любящее, стала очень близкой Тростникову.

Как видно, проанализированный роман Н.А. Некрасова «Жизнь и похождения Тихона Тростникова» является последним произведением из разряда жильблазовских приключенческих романов. Некрасов предпринял попытку актуализировать старую линейную пикарескную фабулу биографическим элементом, что придало произведению реалистический колорит.

Пробуя свои силы в прозе, Некрасов создаёт эклектичное по стилю произведение, в котором проявились классицистический, сентименталистский, романтический стили, а также стиль «натуральной школы». На подобное «разноголосие» обращали внимание В.Г. Белинский и В.В. Виноградов.

Антропонимика в романе продолжает традиции классицизма, так как имена, фамилии и прозвища героев «говорящие»: Тихон (тихий), Тростников (гибкий), Матильда («опасная красота»), Агаша и Параша (исконно русские имена, связанные с бедностью, простотой и сердечностью). Топонимика (единственный изображённый топос – Петербург) указывает на принадлежность романа к натуральной школе. Как известно, знаменитый сборник «Физиология Петербурга» содержит очерки, герои которых действуют в Северной столице России.


Один из домов *** улицы был освещен великолепно. У подъезда беспрестанно останавливались экипажи, из которых лакеи высаживали мужчин, дам, девиц, вдов и сирот… Виноват, сирот, может быть, не было… но я так привык слышать их непосредственно следующих за вдовами, что не могу произнести одного слова без другого. Так, вспомнив какую-нибудь знаменитость, вы иногда невольно вспоминаете другое лицо, которое ставили с нею рядом современники или услужливые приятели… Привычка! Зала наполнялась народом… Таковский - надо вам знать, что мы у него в доме, - как-то необыкновенно сиял. На днях Марья Сергеевна, дочь его превосходительства, сочеталась законным браком с известным нам адъютантом, по обоюдному их согласию, как было сказано и в обыске… Ныне бал по случаю их свадьбы. Было людно и, кажется, весело. Молодые, по обыкновению, открыли бал, и танцы пошли своим порядком. За вистом сидело множество сослуживцев хозяина, начальников разных департаментов и отделений. Степан Глебыч был тут же целиком, то есть с дражайшею своею половиною. Владимир третьей степени красовался на его беспорочной манишке; играя в вист, он беспрестанно поглядывал то на него, то на свою милую супругу, которая сидела подле него и заботливо подбирала его взятки. Самое приличное занятие для супруги чиновного человека.

Сам хозяин играл также в карты; партнерами его были три генерала. Один со звездой и с лысиной; другой со звездой, без лысины; третий без звезды и без лысины. Хозяйка не сводила глаз с своих милых детей, то есть зятя и дочери; в промежутках танцев подходила к ним, целовала их в голову, в губы, в усы, во что попало.

Ах, - говорила она со слезами, - желание мое исполнилось… Брак по любви - истинное счастье.

Счастье, большое счастье! - говорил в то же время в другой комнате хозяин, выигравший три роббера кряду.

Несчастная партия! Я погиб! - говорил тогда же экзекутор, которому шли дурные карты.

Вдруг все смутились, замолкли, стали прислушиваться.

Пустите, пустите… мне непременно нужно! - кричал кто-то в прихожей нечеловечески громко, неистово… Затем послышалось какое-то отчаянное усилие, падение сбитого с ног человека и потом скорые неровные шаги в танцевальном зале…

Сумасшедший! сумасшедший! - раздалось там во всех углах. Игроки вздрогнули и переглянулись между собою; экзекутор вскочил и бросился к двери, но в то же время в комнату, где сидели игроки, быстро вошел герой наш. Огонь дикого отчаяния горел в глазах его; он, очевидно, был в припадке безумного самозабвения…

Сумасшедший, сумасшедший! - повторилось со всех сторон.

Ваше превосходительство! - кричал он. - Я согласен, я женюсь… только скорее, скорее…

И он искал глазами генерала…

Экзекутор смекнул, в чем дело; он схватил его за руку с намерением вывести вон…

Опомнитесь, опомнитесь!

Клим оттолкнул его, сделал несколько шагов вперед и обвел глазами комнату; испуганный хозяин сидел как окаменелый на своем кресле, закрыв картами лицо…

Сударыня! - закричал Клим, увидев Марью Ивановну. - Я люблю вас, я согласен… где они? - скажите, скажите им… я согласен…

Экзекутор опять с силой схватил его за руку…

Вы помешались! - воскликнул он. - Что вы делаете… Вы компрометируете мою жену!

Вашу жену… а? я опоздал, опоздал…

Клим бросился вон; собравшиеся лакеи хотели остановить его, но он растискал всех и исчез.

Несколько минут длилось глубокое молчание. Первая опомнилась генеральша; она ужасно бесилась на лакеев и откомандировала Степана Глебыча в прихожую с каким-то секретным поручением. Потом подошла к мужу, шепнула ему, что он дурак, и велела опомниться. Таковский отнял карты от лица, робко взглянул кругом и сказал, будто рассуждая сам с собою:

Сумасшедший, решительно сумасшедший!

Кто он?.. мне кажется, я видел его где-то, - произнес генерал с звездой и лысиной…

И мне лицо его как будто знакомо, - подхватил генерал со звездой без лысины.

Странно, господа! и я как будто помню его, - дополнил генерал без звезды и без лысины.

Кто же он!.. вы его знаете?

Все трое обратились с вопросительным взором к хозяину.

Не знаю, господа, право, не знаю… Он был у меня только раз… приходил просить места.

Ах, позвольте! вспомнил! Он и ко мне приходил за тем же!

И ко мне!

И ко мне!

Все трое вспомнили, что действительно видели героя нашего по одному и тому же случаю…

Что же вы ему сказали?

Мне, признаться, было тогда не до того… дело было перед крестинами… Я вышел к нему. Он заговорил что-то о бедности, о усердии. Я сейчас заметил, что он человек ненадежный… у него какие-то странные идеи…

И я тоже заметил…

Он и тогда уже сбивался в речах…

Осмелюсь доложить, - смиренно произнес экзекутор, недавно возвратившийся из экспедиции. - Он еще тогда уж был не в своем уме, я сейчас догадался… Я ему предсказал - сумасшедший дом!

Справедливо, и я заметил, что он был немножко помешан…

Ну вот, право, и я тоже заметил.

И потому я отказал ему наотрез.

И я отказал…

Все повторили: "И я".

И хорошо мы сделали, что все отказали ему… Что бы мы стали делать с сумасшедшим… Он бы только портил всё… и никакого толку от него не было бы… Служба бы от него ничего не выиграла, да и он от службы тоже…

Справедливо, справедливо! - подхватили все…

Был тут человек, который думал иначе…

Клим прибежал домой…

Толпа нищих наполняла его комнату…

Глава V

О петербургских углах и о почтенных постояльцах, которые в них помещаются

Когда отчаяние мое несколько поутихло, я взглянул на тощий свой кошелек, на голые степы квартиры, с которою сердце мое предчувствовало скорую разлуку, на сапоги, которым угрожало скорое разрушение, и крепко призадумался о своем положении. Я был один-одинехонек в огромном городе, наполненном полумиллионом людей, которым решительно не было до меня никакой нужды. Горькое раскаяние овладело мною. Я упрекал себя в беспечности, глупости и расточал себе множество неприличных названий, на которые так щедр человек, недовольный собою. "Если бы,--говорил сам себе,--у меня было побольше рассудка, я никогда бы не дошел до такого положения, потому что мог бы его предвидеть. Если б я не нахвастал тетушке своим богатством, она бы никогда не попросила у меня денег взаймы, а если б и попросила, то мне нисколько не стыдно было бы ей отказать. Матильда также была бы гораздо поумереннее в своих прихотях, да и мне не было бы никакой нужды исполнять их беспрекословно. Таким образом небольших денег, которые я привез с собою из дому, стало бы мне еще по крайней мере месяца на два, а между тем я мог бы приискать себе какой-нибудь источник доходов. Теперь мне ничего более не остается, как идти по миру или наняться к кому-нибудь в лакеи!" При этой последней мысли дрожь пробежала по моим жилам: древняя дворянская кровь заговорила в моих жилах, и я дал себе слово, что никогда не буду лакеем. Целый день лежал я среди полу на ковре, в крайней задумчивости, окруженный совершенною темнотою. Надобно знать, что квартира моя была в нижнем этаже, окнами на улицу. В первые три дня, когда ставни были отворены, прохожие останавливались и с диким любопытством продолжительно рассматривали мою комнату, совершенно пустую, в которой среди полу лежал человек. Однажды даже заметил я, что какой-то человек, по-видимому наблюдатель нравов, в коричневой шинели и небесно-голубых брюках, очень долго стоял у окошка, пристально разглядывая мою квартиру, и по временам что-то записывал. Мне сделалось стыдно: я велел запирать ставни и с тех пор их не отпирал. Наконец я вскочил с необыкновенною быстротою, достал огня и, засветив единственный бывший у меня огарок, присел, поджавши ноги по-турецки, к трехногому стулу и начал вписывать в тетрадь стихи, сочиненные в Петербурге... Я писал до тех пор, пока огарок догорел совершенно и в комнате распространилась прежняя темнота; другой свечки не было (да и купить ее было не на что), и потому я принужден был лечь спать. Ио мне не спалось: луч вспыхнувшей надежды осветил дотоле темное мое будущее; я вспомнил все прежние мечты мои и надежды на поэтическую известность и снова предался им безотчетно. Нетерпеливо ждал я наступления дня; наконец свет мелькнул в щелях ставен; я вскочил и начал одеваться; я пошел к хозяйке, выпросил у нес нитку с иголкою и начал зашивать дыру, бывшую на правом моем сапоге; потом я закрасил белые нитки шва чернилами, налил немножко чернил в крышечку коробочки, в которой находились спички, и принялся чистить сапоги (всё это я делал у довольно большой щели средней ставни), ваксы у меня не было; затем тою же щеткою я вычистил платье, причесал голову, предварительно смоченную водою, и начал одеваться. Одевшись, я взял тетрадь с своими стихотворениями и пошел на Невский проспект. Я переходил из одной книжной лавки в другую, предлагая свои стихотворения, но везде получал один и тот же ответ: "Не надо-с". Некоторые спрашивали меня, имею ли я какую-нибудь известность и к которой партии принадлежу и на покровительство какого журнала я имею надежду. Я отвечал, что решительно ее имею сношения ни с каким журналом и думаю, что моя стихи, если я не ошибаюсь, заслужат равное от всех журналов одобрение. Приказчики двусмысленно улыбались и советовали мне предварительно напечатать несколько своих стихотворений в журнале, назначая каждый своего журналиста и жестоко порицая всех остальных. Наконец я пришел в один великолепный магазин с библиотекой для чтения, занимавший целый этаж на лучшем месте Невского проспекта. Хозяин этого магазина, довольно толстый человечек невысокого роста с телячьим простодушием в физиономии, осмотрел меня с ног до головы каким-то полупрезрительным, полусожалительным взглядом, взял мою тетрадь, привесил ее на руке и сказал, что он покажет ее редактору. Я оставил ему тетрадь и через три дня явился за ответом. Но тетрадь еще была у редактора. Едва в три недели я успел вытребовать у него назад тетрадь мою, которая провалялась у него в магазине. Он с гневом бросил ее на прилавок и сказал: "И не такие литераторы у нас ждут по месяцу! У нас такого хламу валяется целая кладовая!" и пр. Я опять начал ходить с моей тетрадью по книжным лавкам, однако ж без успеха. Только один книгопродавец, торговавший в Гостином дворе, которого я сначала никак не мог застать дома, польстил меня надеждою. Это был человек среднего роста, не слишком тонкий и не слишком толстый, с вострым, как у бекаса, носом, серыми глазами, которые бегали с удивительною скоростию от предмета к предмету, с моргающими бровями и лошадиной походкой. Когда после долгих неудач я наконец застал его в лавке, он был окружен множеством посетителей, из которых каждый с нетерпением на него поглядывал, ожидая вожделенной аудиенции. Книгопродавец, подобно министру, с важностью подходил от одного посетителя к другому и расспрашивал о причинах их посещений. Некоторых он уводил с собою в задние отделения своей лавки и там продолжительно с ними беседовал, потчуя их чаем из медного чайника. На меня он, казалось, не обращал никакого внимания, и я, верно, бы прождал понапрасну, если б не одно обстоятельство. Какой-то господин очень плотно пристал к Линеву и начал требовать от него денег. Линев, не знавший, как увернуться от настоятельного кредитора, подбежал ко мне с вопросом: "Что вам угодно-с?" Я показал ему свою тетрадь и сказал, не хочет ли он купить мои стихотворения.
-- Сти-хо-тво-рения, -- произнес книгопродавец, принимая от меня тетрадь и прочитывая с расстановкою заглавный лист.-- Сти-хо-тво-рения Тихо-Тихо-Тихона Мотовилова... Так-с... Мотовилова-с... Стало быть, вы-то и есть Мотовилов-с?
-- Так точно,-- отвечал я.
-- У меня был знакомый-с... Мотовилов... Павел Петрович Мотовилов-с... даже немножко похож на вас, право, ей-богу-с... не роденька ли-с?..
-- Нет, -- отвечал я. -- Отца моего зовут Антоном, а больше родных у меня нет. Должно быть, однофамилец...
-- Должно быть, однофамилец-с, -- повторил книгопродавец.-- А прекраснейший человек-с Павел Петрович-с... Всегда книжки у меня забирал... право, ей-богу-с, званиев двадцать вдруг возьмет-с... и деньги все тут же на прилавочек выложит. "Смотри,-- говорит, -- Василий Абрамыч, лишние насчитаешь -- пришли обратно"... ха-ха-ха! Такой шутник был, прости господи... да вот... умер... и какой здоровенный был... Все -- люди, все -- человеки. Сегодня, то есть, хлопочешь, горюешь, как бы рублик или полтинку достать, ну, дело житейское... а завтра растянулся, прости господи, и ничего не надо...
Книгопродавец вздохнул.
-- Так вам угодно продать свои стихотворения? -- сказал он, ковыряя в носу и прищуривая один глаз.
-- Да. Купите и напечатайте.
-- Напечатать-с. Конечно-с, долго ли напечатать-с... Тут листиков семь-с печатных, больше не будет-с... Да что толку-то-с напечатать. Стихов нынче никто-с не читает... ей-богу-с!.. Пушкин да Жуковский-с только у всякого и на уме-с! А как-с думаете напечатать, с именем или так-с?..
-- Думаю на первый раз выступить под каким-нибудь псевдонимом...
-- А что... страшно-с? Хи! хи-хи! псевдоним-с, конечно-с, не так опасно... А какой думаете-с псевдонимчик прибрать-с?
-- Не знаю еще. Впрочем, тут думать нечего: какую-нибудь фамилию, какая первая покажется.
-- Возьмите-с -- Ежов... Вот недавно вышла маленькая книжоночка "Стихотворения Ершова".
Книгопродавец взял с прилавка небольшую книжку в голубой обертке и подал мне.
-- Издал Свистунов... такой-с разбойник, перебил... у меня... право-с! Знатно идет-с... Экземплярчиков сотенки Три-с у меня разошлось... Хвалят да спрашивают, не будет ли еще книжечки... Так вот-с, понимаете... Вы уж не бойтесь... Я отвечаю-с...
-- Помилуйте, как можно,-- такой подлог...
-- Ничего-с. Я и все так-с! Ей-богу-с! Какой тут подлог-с... и совсем одинаковые фамилии бывают... не только так-с... Ежов -- Ершов -- какое тут сходство, а я бы вам сотенки полторы отвалил.
-- Нет, я не согласен на такой бессовестный поступок, да притом и цена, которую вы... слишком ничтожна.
-- Можно прибавить-с. Право-с. У меня и теперь лежит с полтораста требованиев от господ иногородных -- все просят стихотворения-с Ершова-с... Я бы в три дня откатал-с... У меня бы во все типографии. Возьмите-с двести рубликов...
Я решительно отказался от такого подлога и просил книгопродавца взять у меня стихи за предлагаемую цену. Он отказался.
-- Сколько же вы дадите? -- спросил я.
Книгопродавец поворочал мою тетрадь, рассмотрел оглавление, взвесил на руке и сказал:
-- Да как-с... ей-богу, не знаю... что вам и посулить... Ведь вот-с вы совсем неизвестны-с в литературе... напечатаешь, да потом и свищи в кулак, с позволения сказать... хи! хи! хи! попадешься в такую беду, что не роди мене маты на свит... ей-богу-с! Да еще, знаете, этак немножко, то есть извините, ей-богу-с, отхлещут-с в журналах... Рубликов-с пятнадцать можно бы дать-с...
G2
Я пришел в ужас и поспешил уйти из лавки книгопродавца...
Я решился последовать совету невысокого книгопродавца и отправился к журналисту. Я решительно не имел тогда никакого понятия о журнальных партиях, отношениях, шайках -- я думал, что литература, говоря словами одного почтенного сочинителя, есть семейство избранных людей высшего сорта, движимых бескорыстным стремлением к истине и единодушно действующих на пользу родного образования; я думал, что литераторы (виноват -- сочинители! -- тогда еще слово "литератор" употреблялось весьма редко), как члены одного семейства, живут между собою как братья, и если возникают между ними порою споры и противоречия, то не иначе как за святость и чистоту прав науки и жизни, которым они служат в пользу. Я думал... мало ли что я думал?.. Потому, нисколько не думая, я пошел к первому журналисту, который жил ближе от моей квартиры.
Я позвонил в колокольчик. Меня встретил мальчик лет тринадцати -- сын журналиста -- и тотчас же проводил в кабинет отца, куда вступил я с сильно бьющимся сердцем; по телу моему пробегал трепет благоговейного умиления, и ноги мои едва ступали. Кабинет журналиста был убран очень просто: кругом трех стен в два ряда полки, загроможденные книгами и рукописями; у четвертой стены турецкий диван, обтянутый зеленым талоном; среди комнаты два письменных стола, составленные рядом вдоль и также заваленные книгами и бумагами; на столе, кроме книг и бумаг, чернильница, несколько десятков очинённых перьев, несколько корректурных листков и стакан воды. Журналист, человек среднего роста, в зеленом халате, зелено-серых чулках и старых калошах, из которых проглядывали голые пальцы (чулки были тоже худые), при моем появлении вскочил с своего места и начал низко раскланиваться, как купец из-за прилавка; при каждом поклоне он делал несколько шагов в правую сторону и на половине четвертого поклона очутился наконец подло меня. Лицо его было желто как воск и худо, как скелет крысы; волосы, средней величины, были всклокочены, а глаза сверкали, как мне тогда показалось, огнем байроновского отчаяния. "Прошу покорнейше садиться, почтеннейший!" -- сказал он, снова кланяясь, когда я объяснил ему причину своего посещения. Я сел, он отправился на прежнее место. Он попросил меня садиться и продолжал начатый уже до меня разговор с чрезвычайно толстым господином, который говорил с чрезвычайным жаром,-- так что из уст его летели во все стороны брызги,-- размахивал руками и беспрестанно вскакивал с места, схватывал какую-нибудь книгу, развертывал и опять клал на прежнее место, переходя к другой и продолжая говорить. Разговор, сколько я мог понять, касался какого-то журналиста; они ругали его, как говорится, иа чем свет стоит; рассказывали про него друг другу разные анекдоты, в которых важнейшую роль играли всякого рода подлости литературные и нелитературные. Разругав его как писателя, они принялись разбирать его частную жизнь. "Живет как барон,-- говорил толстяк,-- померанцы на кухне, квартира в шесть тысяч, лошади, люди, балы беспрестанно -- а всё из чего?.. Обманом, происком, надувательством... Разорил несколько книгопродавцев. Вот погодите, и Стуколкин скоро будет банкротом! Вспомните мое слово -- он его упечет! Лупит с него по 15 тысяч за редакцию. Сам ничего не делает, выправит чужую статью, подпишет свое имя и сдерет вдесятеро! Все у него друзья-приятели. Чтоб угодить иному, купит дрянь какую-нибудь да и напечатает в журнале. А бедный Стуколкин отдувайся!.. Дрянь хвалит, сочинения образцовые -- ругает... Шут, гаер, скоморох, а не литератор!.." -- "Низок, подл, самолюбив,-- перебил журналист,-- пишет пошлости и воображает себя гением... Я это очень хорошо знаю... Этому месяца два... вот когда мы были еще с ним приятелями... он так расхвастался, что сам себя пожаловал в русские Бальзаки, Жюль Жанены, Дюма!.. Жюль Жанен! Далеко ему до Жюль Жанена!.. Он разве только и похож на него тем, что обворовывает его в каждой статье!.." -- "Проповедует,-- с жаром перебил толстяк,-- превратные правила, развивает ложное направление, коверкает русский язык... развращает молодое поколение, производит ересь в литературе. Да я нарочно, да я назло ему употребляю все выражения, которые он осмеивает, все слова, которые он гонит; вот увидите!" И так далее.
Я, и не подозревавший, чтоб мог существовать такой литературный злодей, слушал с большим вниманием и любопытством разговор двух ученых мужей, усмехаясь по временам остроумным выходкам журналиста, и очень жалел, когда он кончился и толстяк ушел. Журналист сказал: "Извините, почтеннейший. Я вас немножко задержал. Это человек очень хороший, известный наш; сочинитель, автор "Красной ермолки" -- чудеснейший человек! Ну-с, теперь займемся вашими стихотворениями". Журналист взял мою тетрадь, развернул наудачу и начал читать про себя. Сердце мое сильно забилось; я думал, что от приговора журналиста будет зависеть судьба всей моей будущности. "Прекрасно! прекрасно!" -- сказал наконец журналист и начал читать вслух одно из моих стихотворений, где описывалась ночь, озаряемая полной луною, л пр.
-- Хорошо, почтеннейший, а сколько вам лет?
-- Шестнадцатый год,-- отвечал я.
-- Очень хорошо. Я непременно напечатаю одно из ваших стихотворений.
Ради ли одного приличия, или в самом деле из участия, журналист подробно расспросил меня об моем положении и, узнав, что я приехал в Петербург учиться, очень хвалил мое намерение. Он также вызвался помочь мне в средствах ж содержанию и предложил было мне сделать опыт перевода. Но со стыдом и сожалением отвечал я, что очень плохо знаю французский язык.
Итак, стихи мои будут напечатаны. Это несколько развеселило меня, но нисколько не улучшило моего положения. В продолжение двух недель, в которые я носился с своими стихами, обстоятельства мои сделались очень худы; в кармане моем не было ни копейки, и -- что всего ужаснее -- сапоги мои совсем развалились! Я мог бы похлопотать, поискать кого-нибудь из нашего города, сходить к тетушке, но сходить было не в чем! Стыдно было показаться на улицу. Три дня лежал я на ковре своем, обдумывая свое положение, и в душе моей было столь же темно, как и в комнате. Не было табаку, не было свеч, не было даже хлеба. Содержательница стола, к которой я ходил обедать с самого приезда в Петербург, однажды пришла ко мне за долгом, увидала бедность, окружавшую меня, и с тех пор отказала мне в кредите. Впрочем, прежде того случилось следующее обстоятельство: Марья Самойловна, женщина лет 45, с лицом немножко желтоватым и неприятным, однажды, когда я посетил ее, говорила со мной очень долго, сожалела о бедственном моем положении, хвалила мою скромность и наконец, поглядывая да меня с какою-то необыкновенной нежностью, сказала, что у нее есть подле спальни порожняя комната. "Переходите-ка в нее: будете у меня жить, и стол, и кофе поутру и вечером, и всё, что вам надобно,-- я не скупа для того, кто мне мил". Она заключила свое приглашение таким взором, что я не мог но понять его. Однако ж не согласился... Иной читатель, пожалуй, скажет, что я сделал глупо. Что делать! Простите, по молодости!
"Лучше,-- сказал я сам себе,-- буду терпеть нужду и голод, но сохраню к себе уважение",-- и затем я отправился на свою прежнюю квартиру и лег. Сидеть было не на чем да и не для чего: не было ни огарочка, в комнате была глубокая тьма. Не могу, однако ж, сказать, что я скучал. На сердце у меня было довольно легко и весело... Я знал, что когда-нибудь выйду из такого положения, и никак не хотел верить очевидной и близкой истине, что могу умереть с голоду. Не имея возможности писать стихов, я складывал их в уме, громко повторял каждый придуманный стих и потом прибирал к нему другой, потом свистал, потом задумывался о своем положения и нечувствительно переходил к блестящей будущности, которая ждала меня впереди; так проходил час за часом; не имея никакого моциона, я ел очень мало; обед мой состоял из куска хлеба; два дня я лежал; на третий мне сделалось невыносимо тяжело; мне захотелось выглянуть на свет божий; думаю, что за трубку табаку я, нисколько не задумываясь, отдал бы год лучшей своей жизни. Всячески старался я преодолеть себя, с минуты на минуту мне становилось тошнее; я чуть не плакал. У меня было несколько спичек. Наскучив беспрестанною темнотою, я по временам начал зажигать их; спичка вспыхивала, озаряла на минуту бедную мою комнату, я с жадностью спешил дать пищу бесполезно дремавшему зрению -- и опять погасала. Опять наступала тьма и скука. В последний раз уже зажег я трубку, набранную из окурков, дотянул два раза -- ничего нет! Мочи нет, тяжело! Я схватил свои сапоги, иголку, нитку и подсел на корточки к среднему окну. Зашив сапоги, я тщательно зачистил швы чернилами; но все-таки они были крайне безобразны -- стыдно идти! Надобно дождаться вечера. Наступил вечер. Я оделся и выбежал на улицу. Солнце только что село, деятельность города была еще в полном разгуле; впереди и позади меня шли люди веселые, беззаботные; навстречу мне бежала босая девочка с корзинкою, наполненною сухарями: видно, господам к чаю!.. "Как давно уже не пил я чая! Впрочем, чай мне вреден; у меня грудь от чая болит!" За нею шел мужик, таща за собою ручную тележку... Боже мой! на тележке всё сапоги... Сколько пар сапогов!.. А у меня нет и одних... Я вздохнул и поднял голову вверх... В окне большого каменного дома, во втором этаже, сидит господин и курит трубку... "Как бы я теперь затянулся!" Думаю, что я тогда без размышления отдал <бы> год жизни за трубку табаку. Я бежал из улицы в улицу, вдыхая в себя полным ртом свежий воздух и по временам заботливо взглядывая на сапоги: один шов лопнул, другой начал уж распарываться. Я добежал до бульвара, около Зимнего дворца, сел на железную скамейку. По бульвару ходило множество народу; все одеты так щегольски, иные с крестами, должно быть важные, богатые люди. Мне стало ужасно грустно, я заплакал и закрыл глаза платком. Мне пришло на мысль, что какая-нибудь из этих дам увидит меня, подойдет и расспросит с участием. Я откровенно расскажу ей мое положение и перелью ей в сердце мое горе, которое так меня мучит. Но дамы ходили вокруг меня, весело разговаривали с своими кавалерами, улыбались, и ни одна не подходила ко мне. Я ушел с бульвара последний. Пришел домой и бросился, не раздеваясь, на ковер, только пощупал руками сапоги: они были опять худехоньки. Я вздохнул ужасно глубоко. Наутро срок моей квартире; завтра я лишусь и этих четырех стен, в которых прикрывал свой позор, свою нищету! Боже мой, не побежать ли мне завтра к книгопродавцу, не продать ли ему своих стихов с псевдонимом, который он сам назначит?.. Нет! Лучше умереть с голоду! Или не отдать ли их за шесть карбованцев?.. Но что я с ними буду делать... надолго ли мне будет их?..
В таких мыслях я заснул. Поутру пришел хозяин и объявил, что решительно не хочет, чтоб я жил в его доме. "Мне,-- сказал он,-- и так довольно досталось. Как это вы целые два месяца живете и окна у вас всё заперты? Беспрестанно ходит народ, спрашивают: не отдается ли комната внаем?" Хозяин наговорил мне много грубостей, я простил ему всё, потому что в жару разговора мне удалось нечаянно взять у него из рук трубку и затянуться. Я обещал ему к вечеру переехать; он ушел.
Переехать? Куда же я перееду? На улицу, на площадь... Боже мой!.. Я опять схватил сапоги и начал их зашивать, потом я начал укладывать вещи и шнуровать чемодан, всё еще не зная, что буду делать. Вдруг слышу под моими окошками хриплый, подозрительный голос: "Старого меху, старого платья продать!" Счастливая мысль озарила меня. В одном халате, без сапогов и без шапки я выбежал на улицу и зазвал к себе торгаша.
У меня было очень много белья. Белья всегда бывает много у провинциалов, приезжающих в Петербург, потому что в деревне,"это очень мало стоит; был у меня также ковер, без которого я легко мог обойтись; был мех, который предусмотрительный отец отпустил со мною, чтоб я подложил им шинель на зиму. На что мне мех!.. Обойдусь и без меха! Бедному человеку тепло и в шинели. Разживусь -- енотовую шубу куплю!
Я продал торгашу всё, что считал лишним, и получил от него около сорока рублей. Сорок рублей! Как давно у меня не было такой суммы! Теперь я опять воскрес! Только как я выберусь из квартиры?.. Как куплю сапоги?.. Вдруг... опять счастие... неожиданное счастие... Торгаш вывалил из своего мешка разную мелкую рухлядь, чтоб удобнее уложить вместе с нею новоприобретенные вещи. Чего тут нет! Обломки меди, старые и новые ножи, чанные ложечки, манишки, гвозди, чулки, сапоги... Я схватился за сапоги и начал их рассматривать! Сапоги, совсем еще крепкие, только подошвы немножко подпоролись... да у одного нос прошиблен. Ничего! Всё лучше моих! Я выменял у торгаша сапоги и придал два двугривенных...
Торгаш ушел, довольный своею покупкой, и опять затянул: "Старого меху, старого платья продать!" Кричи, кричи, любезный! Может быть, в Петербурге найдется еще не один бедняк, которому голос твой покажется голосом свыше...
Я принялся укладывать свои вещи в чемодан. Потом оделся, вычистив сапоги, и пошел искать себе квартиру. Нужда научила меня осторожности: я рассудил, что мне нужно жить как можно экономнее, и решился на все неудобства и неприятности, только бы выгадать цену. Пройдя несколько улиц, я остановился у огромного каменного дома, очень ветхого, весьма неопрятной наружности, и прочел следующий ярлык, написанный очень плохим почерком: "Атдаеца внаймы угал, а цене спрасившя у фатерной хозяйки, войдя навадвор во вторые вороты, впадвали".
Дом, на двор которого я вошел, был чрезвычайно огромен, ветх и неопрятен; меня обдало нестерпимым запахом и оглушило разнохарактерным криком и стуком: дом был наполнен мастеровыми, которые работали у растворенных окон и пели. В глазах у меня запестрели отрывочные надписи вывесок, которыми был улеплен дом изнутри с такою же тщательностию, как и снаружи: делают троур и гробы и на прокат отпускают; медную и лудят; из иностранцев Трофимов; русская привилегированная экзаменованная повивальная бабка Катерина Брагадини; пансион; Александров, в приватности Куприянов. При каждой вывеске изображена была рука, указующая на вход в ланку или квартиру, и что-нибудь, поясняющее самую вывеску: сапог, ножницы, колбаса, окорок в лаврах, диван красный, самовар с изломанной ручкой, мундир. Способ пояснять текст рисунками выдуман гораздо прежде, чем мы думаем: он перешел в литературу прямо с вывесок. Но уважение к исторической истине заставляет сказать, что при вывеске повивальной бабки изображения никакого не было. Наконец, в угловом окне четвертого этажа торчала докрасна нарумяненная женская фигура лет тридцати, которую я сначала принял тоже за вывеску; может быть, я и не ошибся. На дворе была еще ужасная грязь; в самых воротах стояла лужа, которая, вливаясь на двор, принимала в себя лужи, стоявшие у каждого подъезда, а потом уже с шумом и журчанием величественно впадала в помойную яму; в окраинах ямы копались две свиньи, собака и четыре ветошника, громко распевавшие:

Полно, барыня, не сердись,
Вымой рожу, не ленись!

Но то, что я видел здесь, было ничтожно пред тем, что ожидало меня впереди. Угол, как уведомляла записка, отдавался на заднем дворе: нужно было войти во вторые ворота. Я вошел и увидел опять двор, немного поменьше первого, но в тысячу раз неопрятнее; целые моря открывались передо мною; с ужасом взглянул я на свои сапоги в хотел воротиться; казалось, не было здесь аршина земли, на который можно было бы ступить, не рискуя увязнуть по уши. Я решился сначала держаться как можно ближе стены, потому что окраины двора были значительно выше средины; но то была обманчивая и страшная высота, образовавшаяся от множества всякой дряни, выливаемой и выбрасываемой жильцами из окон; ступив туда, нога вязла по колено, и в то же время в нос кидался неприятный и резкий запах. Я смекнул, что лучше последовать известной пословице, и, оставив в покое окраины двора, пошел серединою. Самоотвержение мое увенчалось полным успехом: через двадцать шагов, которые я по предчувствию направил к двери с навесом, прямо против ворот, я заметил, что нога моя с каждым шагом стала вязнуть менее, еще несколько шагов -- и я очутился у двери, ведущей в подвал; поскользнулся и полетел... или, правильнее, поехал,-- разумеется, вниз,-- в положении весельчаков, катающихся с гор на масленице: сапоги по ступеням лестницы застучали, как барабан. Я летел очень недолго; ударился обо что-то ногой; вскочил, осмотрелся: темно, пахнет гнилой водой и капустой; дело ясное: сени. Ищу двери. Наткнулся на лоханку -- пролил; наткнулся на связку дров -- чуть опять не упал. Что-то скрипнуло, чем-то ударило меня по лбу -- ив сенях стало светлей. В полурастворившейся двери я увидел женскую фигуру. Кривая и старая баба гневно спросила, что я тут делаю, потом, не дождавшись ответа, объявила мне, что много видала таких мазуриков, да у ней нечего взять, и что она сама бы украла, если б не грех да не стыдно.
Вы меня покуда еще не знаете, но, узнав хорошенько, увидите, что я человек щекотливый: принять меня за вора значило нанесть смертельную обиду моему костюму и моей физиономии. Я не выдержал и назвал старуху дурой. Есть много людей, которые равнодушнее перенесут название мошенника, чем дурака; старуха, вероятно, была из таких: при слове "дура" она как-то страшно содрогнулась и взвизгнула; ямки рябых щек ее налились кровью.
-- Дура? -- вскричала она запальчиво.-- Я дура? Нет, молод еще, чтоб я была дура... Когда я жила в Данилове... весь Даниловский уезд знает, что я не дура... Пономарица ко мне в гости хаживала... Дура, я дура!
Старуха принялась доказывать, что она не дура, не забывая называть меня дураком и мазуриком. Из уст ее летели брызги мне на лицо и на платье. Вообразить положение, в котором она находилась, может только тот, кто видал бешеную собаку.
Я сначала хотел усмирить старуху, но, сообразив, что мне время дорого, а между тем она, верно, пойдет жаловаться квартальному надзирателю, и нужно будет дожидаться в конторе, а может быть до окончания дела и в арестантской, рассудил за лучшее поскорей уйти подобру-поздорову. Я уже прошел больше половины первого двора, как вдруг долетели до меня следующие слова, которые заставили меня воротиться:
-- Ну... зачем ты пришел?.. Коли ты не вор, докажи, зачем ты ко мне, дуре, пришел?.. В гости, что ли, пришел? Я тебя не звала... Ну, скажи, зачем ты пришел?
Я объяснил старухе причину моего прихода, и она вдруг смягчилась. Нет, она сделала больше: вынула из кармана медный пятак и советовала мне потереть им ушибленное место на лбу. Я не противился -- из благодарности. Сердце мое таково, почтенные читатели, что оно не может долго питать ненависти: я простил старухе ее минутную запальчивость и отправился с нею смотреть квартиру, в которую вход был через дверь, противоположную ударившей меня по лбу.
Старуха ввела меня в довольно большую комнату, в которой царствовал матовый полусвет, какой любят художники; полусвет выходил из пяти низких окошек, которые снаружи казались стоящими на земле, а внутри были неестественно далеки от пола. Комната была вышиною аршина в три с половиной и имела свой особенный воздух, подобный которому можно встретить только в винных погребах и могильных склепах. Налево от двери огромная русская печка с вывалившимися кирпичами; остальное пространство до двери было завалено разным хламом; пол комнаты дрожал и гнулся под ногами; щели огромные; концы некоторых досок совсем перегнили, так что, когда ступишь на один конец доски, другой поднимается. Стены комнаты были когда-то оштукатурены: кой-где сохранились крестообразно расположенные дранки, какие обыкновенно приготовляются под штукатурку; некоторые из сохранившихся дранок, переломившись, торчали перпендикулярно; но главное украшение стен состояло не в дранках и не в остатках штукатурки: его составляли продолговатые кровавые, впрочем невинные, пятна, носившие на себе следы пальцев и оканчивавшиеся тощими остовами погибших жертв, да густые слои расположенной по углам и под окошками, в виде гирлянд и гардин, паутины, которая тонкими нитями в разных направлениях пересекала комнату, попадая в рот и опутывая лицо. Одна из досок потолка, черного и усеянного мухами, выскочила одним концом из-под среднего поперечного бруса и торчала наклонно, чему, казалось, обитатели подвала были очень рады, ибо вешали на ней полотенца свои и рубахи; с тою же целию через всю комнату проведена была веревка, укрепленная одним концом за крюк, находившийся над дверью, а другим -- за верхнюю петлю шкафа: так называю я продолговатое углубление, с полочками, без дверей, в задней стене комнаты; впрочем, говорила мне хозяйка, были когда-то и двери, но один из жильцов оторвал их и, положив в своем углу на два полена, сделал таким образом искусственную кровать. Старуха была очень недовольна самоуправством жильца, но вообще отзывалась о нем весьма хорошо.
-- А кто он такой? -- спросил я.
-- А кто его знает, кто он такой. Хороший человек: с паспортом. У меня без паспорта никого; я уж такая: хоть два целковых давай. Мало ли? Пожалуй, есть всякие... у иной кто хочет за гривну ночуй... а наутро ушел, глядь: у кого сапоги, у кого рубашку, голицы... в баню идти -- мыло пропало... Хороший жилец. Дома почитай никогда не живет, а домой придет -- спит либо пауков я:учит. "Что, -- скажешь, -- Кирьяныч... охота тебе... с этакой дрянью... да еще и в руки берешь!.." -- "А что,-- говорит,-- я душеньке враг, что ли, своей,-- говорит, -- нгука увижу да не раздавлю".-- "Ну дело, дело, Кирьяныч, коли не мерзит: и душе во спасенье, и жильцам хорошо, и дом простоит дольше". Уж как я ему благодарна: всех пауков перевел; скажи на лекарство -- за рубль не шйдешъ! Словно в палатах княжеских... Да вот одним нехорош: за эту дрянь не люблю.
Старуха указала на небольшую, пепельного цвета, полуобритую собачонку, которая в то время вылезла из-под нар, расположенных в правом углу от двери, и, перехватывая зубами с места на место с неистовой быстротою, безжалостно кусала свои грязные ноги.
-- Добро бы одну держал,-- продолжала старуха,-- а то в иной раз вдруг пяток соберется... поднимут вой; известно: есть хотят. Кормить не кормит, а любит; жить, говорит, не могу без собак... Шутишь! Ну да что говорить! я уж такая... Из избы сору не выношу. Вот сами увидите: у меня... я ничего не знаю... ничего не вижу....
Старуха сделала рукою выразительный знак, на который я счел нужным отвечать ей уверением, что я не занимаюсь собачьей промышленностью, и продолжала:
-- А что до чего дойдет -- всякий за себя, бог за всех. Паспорт есть -- я не ответчица. Махнула рукой... пусть, говорю, будут собаки; мне из-за них хорошему жильцу не отказывать. Да и что худого в собаке? Такая же, прости, господи, мое прегрешение, тварь, как и человек. Еще человек иной хуже: греха на нем больше; сами изволите знать: язык... А на собаке какой грех... Ученые собаки бывают: поноску подаст, ползает, ей-богу... всё совершенно как человек; веселей с ними. Вот вы не изволите брезговать (я гладил серую собачонку), а иные... право, разуму, что ли, в них нет?.. Просто дрянь, механик какой-нибудь, выжига забубённая, а туда же: стану я, говорит, вместе с собаками в собачьей конуре жить... Собачья конура!.. Известно, иной фанфарон: на грош амуниции, на рубль амбиции... Квартирка чем не квартирка; летом прохладно, а зимой уж такое тепло, такое тепло, что можно даже чиновнику жить, и простор...
-- А почем вы берете?
Началась ряда и состоялась по четыре рубля в месяц. Старуха божилась, что никто гак дешево не живет, и просила не сказывать остальным жильцам настоящей цены.
-- Всякое вам уважение сделаю. У вас ничего... Где! Молодой еще человек: верно, уж ничего...
Я хорошенько не понимал, к чему относились слова старухи, но смело отвечал: "Ничего".
-- А нельзя и без мебельки; на полу уж какое спанье; разве от бедности. Кроватку поставлю... кипятком выварю... широкая -- хоть вдвоем... (старуха усмехнулась) покойно, очень покойно; только подальше от стены... ну да уж я сама и поставлю...
Я дал задатку и отправился за вещами. Перевозка стала мне в гривенник.
Когда, сопровождаемый извозчиком, я вошел с узелком и чубуками, в шинели, надетой в рукава, в мое повое жилище, кровать уже была на своем место: в левом углу, образуемом стеною, противуположною окнам, и тою, в которой находился известный шкаф. Старуха немного прихвастнула насчет ее удобства, ибо постель была такова, что на ней двое могли спать разве по очереди; зато перед нею стоял небольшой только что выскобленный стол с отверстием в боку, доказывавшим, что в столе был когда-то и ящик. Подвал, которому поутру как будто чего-то недоставало, представлял полную, совершенно оконченную картину.
Есть обстоятельства, невольно располагающие к задумчивости при всей лени ума и беспечности характера; Новый год, день рождения, нечаянно встреченные похороны, день переезда на новую квартиру -- я знаю, что в таких случаях задумываются даже головы, которые в остальное время ни о чем совершенно не думают. Было часов около девяти; начинались светлые петербургские летние сумерки, а в подвале становилось темно. Мухи, сбираясь роями, словно добрые пчелы, с шумом и визгливым жужжанием отправлялись к потолку для ночлега. Сверчок пел за печкой; что-то ползало у меня по лицу, что-то иголкой кололо в руку,-- я сидел неподвижно на голых досках кровати...
Дверь скрипнула, и в комнате раздались звуки, подобные звукам кастаньет.
Я вздрогнул и поднял голову.
Серая фигура медленно шла в правый угол и, продолжая прищелкивать пальцем об палец и языком, с видом совершенной беспечности кивала мне головой.
Я молчал. Серая фигура прошла к своим нарам, села и, положив левую ногу на бедро правой, долго рассматривала сапог, говоря с расстановкой:
-- Дратва скверная... ну да и ходьбы много... а толку хоть бы на грош... даже, кажется, мозоли натер... А что вы, то есть, здешние?
-- Здешний.
-- Тэк-с! А чья фамилия?
-- Тростников.
-- Знаю. Он меня бивал. С нашим барином, бывало, каждый день на охоту... промаха ли по зайцу дашь, собак опоздаешь со своры спустить -- подскачет да так прямо с лошади. А заехал сюда -- здесь и побывшился... после смерти, говорят, сердяга и часу не жил!.. Поделом!.. Не дерись с чужими людьми. Естафий Фомич Тростников... как не знать. Задорный такой. От него, чай, и вам доставалось?
-- Я не знаю никакого Тростникова, я сам Тростников.
-- Тэк-с!.. Извинтите-с... а я думал, что и вы тоже господский человек... просто с глупости... Я три недели только еще из деревни... Не бывать бы и век здесь, кабы не молодая барыня... "Собаки и люди,-- говорит,-- душенька, нас разоряют; не ждите любви от меня, душенька,-- говорит,-- покуда будут у нас в доме собаки". Спорили, спорили, да наконец и вышло решение: собак перевешать, а нас распустить по оброку... фффить (дворовый человек засвистал), катай-валяй в разные города и селения Расейской империи от нижеписанного числа сроком на один год... Вот я сюда и махнул... водой на сомине... осьмнадцать дён плыли... всё пели... впеременку гребли... Да вот что станешь делать! -- и сел здесь как рак на мели: нет как нет места! Проедаюсь на своих харчах, за кватеру плачу... сапоги новые истаскал; левый совсем худехонек.
Дворовый человек, отпущенный по оброку, зажег светильню, укрепленную в помадной банке, наполненной салом; вытащил хранившийся в изголовье небольшой деревянный ящик, вынул оттуда дратву, шило и молоток; снял сапог с левой ноги и принялся за работу, напевая что-то про барыню. Русский человек любит петь про барыню.
Через полчаса дверь опять отворилась; вошел с собачонкой в руках рослый плечистый мужик лет пятидесяти, одетый в дубленый полушубок, с мрачным выражением лица, с окладистой бородой. Взгляд его, походка, телодвижения -- всё обличало в нем человека рассерженного или от природы сердитого. Он прошел прямо к своим нарам (вправо от двери), гневно бросил на них собачонку, которая тотчас начала выть; перекрестился на образок, висевший над нарами; сел, потянулся, зевнул; закричал на собаку: "Молчи, пришибу!" Потом хотел погладить ее, она оцарапала ему руку, соскочила с нар и начала скребстись в дверь. Бородач бросил ей кусок хлеба; она только понюхала; он начал кликать ее к себе, давая попеременно разные собачьи названия, уродливо исковерканные, при каждой кличке останавливался и пристально смотрел на собаку; но собака не унималась. Тогда бородач, выведенный из терпения, топнул ногой и с полчаса ругал собаку, решительно не соблюдая никакого приличия в выражении своего негодования. Наконец собака смолкла и забилась под нары. Бородач разлегся и принялся страшно зевать, приговаривая протяжно за каждым зевком: "Господи, помилуй! господи, по...ми...милуй!"
-- Да денег дай! -- сказал дворовый человек, отпущенный по оброку.
-- Денег у черта просить,-- проворчал сердито бородач. Разговор прекратился.
-- А что, Кирьяныч,-- сказал дворовый человек, отпущенный по оброку,-- кабы этак тебе вдруг тысяч десять... а... что бы ты стал делать?
-- Ну а ты что?
-- Десять тысяч! Много десять тысяч. Опьешься! Нашему брату, дворовому человеку, коли сыт да пьян да глаза подбиты, и важно... хоть трава не расти! да ещ< целовальники бы в долг без отдачи верили.
-- Ну а барин-от?
-- Барин, что барин? Оброк отдал, да я и знать-то его по хоту... а и не отдал, бог с ним... Побьет, побьет, да не воз навьет... Десять тысяч! Горячо хватил -- десять тысяч. Нечего попусту бобы разводить... четвертачок бы теперь -- и то знатно... ух! как бы знатно! На полштофчика, разогнать грусть-тоску...
-- Ку...а...а...а... Господи, пом...ми...луй... купи.
-- Купи? Да где куплево-то? В одном кармане пусто, в другом нет ничего... Есть, правда, полтинничек... одий, словно сиротинка, прижался, да ведь, знаешь сам, голова, надо и на харчи. С голоду умереть неохота. Иное дело, кабы место найти... А то вот и сегодня у пятерых попусту был... ну уж только и господа, с самого с испода! Одна вышел худенькой, тощенькой... и на говядину не годится; в комнате три стула стоит, халатишко дыра на дыре... "У меня, милейший мой,-- говорит,-- главное дело, что человек честен был, аккуратен, учлив, не пил бы, не воровал..." -- "Зачем,-- говорю,-- воровать... хорошее ли дело воровать, сударь? дай господи своего не обозрить, кто чужому не рад. А много ли,-- говорю,-- жалованья изволите положить?" -- "Пятнадцать рублев",-- говорит. Меня инда злость пробрала... пятнадцать рублев! "Тэк-с",-- говорю... (А туда же, "не пей, пе воруй"... да что у тебя украсть-то, голь саратовская?) Шапку в охапку: "Много довольны... мы не из таких, чтобы грабить нагих"... поклон да и вон... К другому пришел... толстый, рожа лопнуть хочет, красная... "Мне самому,-- говорит,-- почитай что и человека не нужно... поутру фрак да водки подать приду из должности -- к кухмистеру сбегать, халат да водки подать, спать стану ложиться -- сапоги снять да водки подать -- вот и всё. Да вот,-- говорит,-- у меня, видишь?" -- и показывает черта такого... человек не человек, черт не черт... глаза пялит, облизывается. "Я, братец, вот посмотри",-- говорит,-- и ну по комнате с пугалом прыгать, а оно ему на плечо... рожи строит, кукиш показывает... "Так уж любит меня,-- говорит.-- Будешь за ней хорошо ходить, будет и тебе хорошо; а захворает, убьется как-нибудь... и жалованья тебе ни гроша, да еще,-- говорит,-- и того: у меня частный знакомый и надзиратели приятели есть".-- "Покорнейше благодарим,-- говорю, много довольны... за господами за всякими хаживал, а за чертями, нечего сказать, не случалось".-- "Это, братец, не черт,-- говорит,-- аблизияна". Кирьяныч страшно зевнул.
-- Эх ты, ежовая голова! Спишь, а деньги есть... Далась тебе даровщинка. Развязывай мошну-то. На том свете в лазарете сочтемся.
-- Толкуй,-- сказал Кирьяныч и, докончив фразу, как следовало, присовокупил со вздохом: -- Согрешили мы, грешные; прогневили господа бога... совсем дело дрянь! На табак гроша нет... даве на щах останную гривну в харчевне проел... совсем в носу завалило...
-- Табачку-свету нигде нету! -- сказал дворовый человек горестно. И потом, после некоторого молчания, прибавил: -- А и то сказать, какие у нашего брата деньги. Известно наше богатство: кошля не на что сшить -- по миру ходить. Иное дело у барина.
Мне показалось, что камушек был закинут в мой огород, и догадка моя оправдалась: дворовый человек Нечувствительно перешел к тому счастливому дню, когда он, полный надеждами, прибыл из деревни и до приискания места занял угол в подвале. День тот был в полной мере торжественный: на новоселье было выпито семь штофов.
-- Ан пять! -- сказал Кирьяныч.
-- Семь, ежовая голова!
-- Пять, едят те мухи с комарами! Я как теперь помню, что пять! -- И между ними завязался жаркий спор о количестве штофов.
-- Ну да сколько бы ни было,-- заключил дворовый человек.-- Я к тому только сказал, что на Руси такое уж обнаковение: последнюю копейку ребром, а новоселье чтоб было справлено, иначе и счастья на новой квартире не будет.
-- И господь того человека не забудет, кто должное исполняет;-- заметил Кирьяныч.
-- Послушай, брат,-- сказал я.
Дворовый человек вскочил и почтительно вытянулся передо мною.
-- Чего изволите, сударь?
-- На вот, братец,-- купите себе вина.
-- Слушаю-с. Штоф, что ли, брать прикажете?
-- Бери штоф.
Дворовый человек обмотал дратву вокруг недочиненного сапога, надел его на левую ногу, схватил мою фуражку и побежал. Через пять минут вино было на столе пере? моею кроватью вместе с двумя селедками, пятком огурцов, тремя фунтами черного хлеба и четверкой нюхального табаку. Дворовый человек, отдавая мне сдачу, почтительно извинился, что сделал некоторые излишние издержки. Кирьяныч между тем сходил к хозяйке за стаканом.
-- Начин с хозяина,-- сказал дворовый человек наливая.
Я отказался.
-- Вона! -- воскликнул дворовый человек в каком-то странном испуге.-- Гусь, и тот нынче пьет... И пословица говорит: ходи в кабак, кури табак, вино пей и нищих бей -- прямо в царство немецкое попадешь! Что ж вы душе своей, что ли, добра не желаете?
-- Да вы бы в самом деле протащили немножко,-- прибавил флегматически Кирьяныч.-- У вас лицо такое словно обожженный кирпич.
Но я опять отказался.
-- Нечего делать,-- сказал дворовый человек, хитрс усмехаясь,-- и не хотел бы, да надо пить. -- Выпил, подержал с минуту стакан над лбом и произнес протяжно: -- Пошла душа в рай на самый на край! Ну, Кирьяныч!
Но Кирьяныч ничего не слыхал. Он глядел в пол, топал ногою, перескакивая с места на место, и кричал: "Посвети! посвети!" Наконец он в последний раз страшно топнул ногою, восторженно крякнул и возвратился к столу. Лицо его сияло торжественно.
-- Полно тебе пауков-то губить. Лучше бы вон что по стенам-то ползают; спать не дают... Пей, пока не простыло!
-- Не грех и выпить теперь,-- сказал Кирьяныч самодовольно.-- Прибавь, господи, веку доброму человеку!
Перекрестился и выпил.
Когда было выпито по другому стакану, дворовый человек взял балалайку, заиграл трепака и запел:

В понедельник
Савка мольник,
А во вторник
Савка шорник.
С середы до четверга
Савка в комнате слуга,
Савка в тот же четверток
Дровосек и хлебопек,
Чешет в пятницу собак,
Свищет с голоду в кулак,
В день субботний всё скребет
И под розгами ревет;
В воскресенье Савка пан --
Целый день как стелька пьян.

Послышался страшный стук в двери, сопровождаемый странным мурныканьем.
-- Ну, барин! -- воскликнул дворовый человек.-- Будет потеха: учитель идет!
-- Что за учитель?
Дверь отворилась настежь и, ударившись об стену, оглушительно стукнула. Покачиваясь из стороны в сторону, в комнату вошел полуштоф, заткнутый человеческою головой вместо пробки; так называю я на первый случай господина в светло-зеленой, в рукава надетой шинели, без воротника: воротник, понадобившийся на починку остальных частей одеяния, отрезан еще в 1819 году. Между людьми, которых зовут пьющими, и настоящими пьяницами -- огромная разница. От первых несет вином только в известных случаях, и запах бывает сносный, даже для некоторых не чуждый приятности: такие люди, будучи большею частию тонкими политиками, знают испытанные средства к отвращению смрадной резкости винного духа и не забывают ими пользоваться. Употребительнейшие из таких средств: гвоздика, чай (в нормальном состоянии), Гофмановы капли, пеперменты, фиалковый корень, наконец, лук, чеснок. От вторых несет постоянно, хоть бы они неделю не брали в рот капли вина, и запах бывает особенный, даже, если хотите, не запах -- как будто вам под нос подставят бочку из-под вина, которая долго была заткнута, и вдруг ототкнут. Такой запах распространился при появлении зеленого господина -- я понял, что он принадлежит ко второму разряду. Всматриваясь пристально в лицо его, я даже вспомнил, что оно не вовсе мне незнакомо. Раз как-то я проходил мимо здания с надписью "Богоявленский питейный дом". У входа, растянувшись во всю длину, навзничь лежал человек в ветхом фраке с белыми пуговицами; глаза его были закрыты; он спал; горячее летнее солнце жгло его прямо в голову и вырисовывало на лоснящемся страшно измятом лице фантастические узоры; тысячи мух разгуливали по лицу, кучей теснились на губах, и еще тысячи вились над головой с непрерывным жужжанием, выжидая очереди... Долго с тяжким чувством (вы уж знаете, что у меня чувствительное сердце) смотрел я на измятое лицо, и оно глубоко врезалось в мою память. Теперь он был одет несколько иначе и казался немного старее. Кроме шинели, разодранной сзади по середнему шву четверти на три, одежду его составляли рыжие сапоги с заплатами в три яруса, и что-то грязно-серое выглядывало из-под шинели, когда она случайно распахивалась. Ему было, по-видимому, лет шестьдесят. Лицо его не имело ничего особенного: желто, стекловидно, морщинисто; на подбородке несколько бородавок, которые в медицине называются мышевидными, с рыжими завившимися в кольцо волосами, какие отпускают на бородавках для счастья дьячки и квартальные; на носу небольшой шрам; глаза мутные, серые; волосы (странная вещь!) черные, густые, почти без седин; так что их можно было бы назвать даже очень красивыми, если б но две-три небольшие, в грош величиною, плешинки, виною которых, очевидно, были не природа и не добрая воля. Но вообще вся фигура зеленого господина резко кидалась в глаза. В нем было что-то такое, что уносит с собой актер в жизнь от любимой, хорошо затверженной роли, которую он долго играл на сцене. В самых смешных и карикатурных движениях, неизбежных у человека нетвердого на ногах, замечалось что-то степенное, что-то вроде чувства собственного достоинства, и, говоря с вами даже о совершенных пустяках, он постоянно держал себя в положении человека, готового произнести во всеуслышание, что добродетель похвальна, а порок гнусен. От этих резких противоречий он был чрезвычайно смешон и возбуждал в дворовом человеке страшную охоту над ним посмеяться.
Дворовый человек встретил его обычным своим приветствием:
-- Здравствуй, нос красный!
Казалось, зеленый господин хотел рассердиться, но гневное слово оборвалось на первом звуке; сделав быстрое движение к штофу, он сказал очень ласково:
-- Здравствуй, Егорушка. Налей-ка мне рюмочку!
Дворовый человек украдкой налил стакан водою из стоявшей на столе глиняной кружки и подал зеленому господину. Зеленый господин выпил залпом. Дворовый человек и Кирьяныч страшно захохотали. Зеленый господин с минуту стоял неподвижно, разинув рот, со стаканом в руке, и наконец начал сильно ругаться.
-- Ты, брат, со мной не шути! Кто тебе позволил со мною шутить? Меня и не такие люди знают, да со мной не шутят. Вот и сегодня у одного был... Действительный, брат, и кавалер... слышишь ты, кавалер... тебя к нему и в прихожую-то не пустят. А меня в кабинет привели. "Жаль мне тебя,-- говорит,-- Григорий Андреич (слышишь, по отчеству называл!), совсем ты пьянчугой стал; смотри, сгоришь ты когда-нибудь от вина,-- говорит.-- Не того,-- говорит,-- я от тебя ожидал... Садись,-- говорит,-- потолкуем о старине"... и графинчик велел принести... Вот я и заговорил... Знаю, о чем говорить: с Измайловым был знаком... к Гавриилу Романовичу был принимаем. У Яковлева на постоянном жительстве проживал... Не знаешь ты, великий был человек!.. вместе и чай, и обедали, и, водку-то пили... Да и сам я: ты, брат, со мной не шути... у меня, брат, знаешь, какие ученики есть... вот один... у, какой туз!.. А мальчишкой был... кликну, бывало, сторожа, да и ну... никаких оправданий не принимал... Вот мы всё с ним вспоминаем, смеемся... "И хорошо,-- говорит,-- вот оттого- я теперь и в люди пошел,-- говорит,-- что вы меня 8а всякую малость пороли... я вас,-- говорит,-- никогда не забуду", да и сует в руку мне четвертак... "Смолоду,-- говорит,-- человека надобно драть, под старость сам благодарить будет"... Знаешь, как мне, братец, платили... А ты... ты... вот поди ты служить: по пяти рублей на год да по пяти пощечин на день... Таланты разные имел: нюхал, брат, не из такой (он щелкнул но берестяной табакерке).-. Золотая была... да было и тут... один палец, брат, восемьсот рублей стоил. А всё ни за что; так -- за стихи!.. Я, брат, какие стихи сочинял!
Зеленый господин так заинтересовал меня своим рассказом... что я впоследствии навел о нем справки. Сгоряча он много прилгнул, но в словах его была частица и правды. Давно, лет сорок назад, окончив курс в семинарии, он вступил учителем в какое-то незначительное училище и деле свое вел хорошо. Правда, любил подчас выпить лишнюю чарку, во от него менее пахло вином, чем гвоздикой, и нравственность учеников не подвергалась опасности. Снисходительное начальство училища, ценившее в нем человека даровитого и способного к делу, старалось кроткими мерами обуздать возникавшую страсть. Но страсти могущественнее даже начальства, как бы оно ни было благородно и снисходительно. Заметили, что с некоторого времени при появлении зеленого господина в классе распространялся запах, который мог подать вредные примеры ученикам. Наконец, к довершению бед, зеленый господин пришел однажды в класс не только без задних ног, но и без галстука и, вместо того чтоб поклониться главному лицу училища, которое вошло в класс и село на краю одной из скамеек, занимаемых учениками, обратился к нему с вопросом: "А какие глаголы принимают родительный падеж?.. А, не знаешь? А вот я тебя на колени!"
Его отставили, и место его отдали молодому человеку, который в полной мере оправдал честь, ему оказанную: не пропускал классов, был почтителен к старшим и, женившись вскоре на сестре главного лица, совершенно отказался от треволнений, неразлучных с холостою жизнию. Зеленого господина отставили, но по ходатайству одного доброго человека и в уважение прежних заслуг дали ему небольшой пенсион. Остальное понятно: бездействие скоро усилило в нем страсть к вину, и нечувствительно дошел он до того положения, в котором мы с ним познакомились. Интересна жизнь, которую вел он в подвале. Еще за несколько дней до первого числа каждого месяца хозяйка неотступно следовала за ним и так приноравливала, что накануне первого числа он всегда напивался дома. Поутру она отправлялась с ним за "получкой", вычитала следующие ей деньги, а с остальными зеленый господин уходил бог знает куда и пропадал на несколько дней. Возвращался пьяный, нередко избитый, в грязи и без гроша. В остальные дни месяца он почти ежедневно обходил прежних своих товарищей но службе, учеников, которые теперь уже были взрослые люди, наконец, всех, кого знал в лучшую пору жизни,-- везде давали ему по рюмке вина, инде и по две; где же не давали, оттуда уходил он с проклятиями и долго потом, лежа на своих нарах, сердито толковал сам с собою о неблагодарности. Что ж касается до стихов, то очень немудрено, что зеленый господин и действительно писал стихи: в русском государстве все пишут или писали стихи и писать их никому нет запрета. Впрочем, последний пункт своего рассказа зеленый господин не замедлил подтвердить доказательствами. Он вытащил из-за сапога две тощенькие лоснящиеся брошюры в 12-ю долю листа, уставил их перед глазами дворового человека и, поводя указательным пальцем со строки на строку заглавной страницы, говорил торжественно:
-- Видишь, видишь, видишь... а?.. видишь ли?
Но дворовый человек с негодованием оттолкнул брошюры и возразил с жаром, доказывавшим, что в нем говорит убеждение:
-- Ты мне этим не тычь! Что ты мне этим тычешь! Я, брат, не дворянин: грамоте не умею. Какая грамота нашему брату? Грамоту будешь знать -- дело свое позабудешь... А вот ты мне награждение-то покажи! Что, небось потерял али подарил кому?.. Ты ведь добрейший... Сам не съешь, да другому отдашь. Знаю я... кто намедни у меня ситник-от съел?
-- Продал, так и нет,-- отвечал зеленый господин с меланхолической грустью.-- Где нюхать нашему брату из золотой табакерки, на пальцах самоцветные камни иметь!
Он махнул рукою и отравил последнюю струю чистого воздуха продолжительным вздохом.
Между тем я взглянул на брошюры. Одна из них была на всерадостный день тезоименитства какого-то важного лица тех времен, другая на бракосочетание того же лица. Обе были написаны высокопарными стихами и заключали в себе похвалы важному лицу, которое поэт называл меценатом. Такие брошюры загромождали русскую литературу в доброе старое время, потому что русская литература началась с хвалебных гимнов на разные торжественные случаи, и пиита обязан был держать всегда наготове свое официальное вдохновение; за то его и хлебом кормили, а за неустойку больно били палкою. Известен анекдот о Тредьяковском, которого Волынский собственноручно наказал тростью за то, что Тредьяковский не изготовил оды на какой-то придворный праздник. Поэт Петров официально состоял при Потемкине в качестве воспевателя его подвигов и для того, во время его походов, всегда находился в обозе действующей армии. По примеру великих земли и маленькие тузы или козырные хлапы имели своих пиитов и любили получать от них оды в день рождения, именин, бракосочетания, крестин дитяти, получения чина, награды и в подобных тому торжественных случаях их жизни; за то они позволяли пиите садиться на нижний конец стола обедать уже с собою, а не с слугами, как в обыкновенные дни, подпускали его к целованию своей руки, дарили его перстнем, табакеркою, деньгами, поили его допьяна и потом тешились над ним, заставляя его плясать. А пиита величал их своими благодетелями, меценатами, покровителями, отцами-командирами и "милостивцами". В начале XIX столетия этот род литературы начал заметно упадать; 1812-й год нанес ему сильный удар, а романтизм, появившийся с двадцатых годов, решительно доконал его. И теперь эта "торжественная" поэзия считается уже синонимом "подлому стихотворству". Так изменяются нравы! Теперь уже за листок дурных виршей, наполненных высокопарною, бессмысленною и низкою лестью, нельзя от какого-нибудь барина получить на водку, перстенек, табакерку, 50 или 100 рублей денег -- и еще менее можно приобрести звание поэта! Вероятно, это одна из причин, почему старички, запоздалые остатки доброго старого времени, так сердиты на наше время, с таким восторгом и с такою грустью вспоминают о своем времени, когда, по их словам, всё было лучше, чем теперь.
-- Ерунда, {Лакейское слово, равнозначительное слову -- дрянь.} -- сказал дворовый человек, заметив, что я зачитался.-- Охота вам руки марать!
-- Ерунда! -- повторил зеленый господин голосом, который заставил меня уронить брошюру и поскорей взглянуть ему в лицо.-- Глуп ты, так и ерунда! Когда я подносил их его превосходительству, его превосходительство поцеловал меня в губы, посадил рядом с собой на диван и велел прочесть... Я читал, а он нюхал табак и говорит: "Понюхай".-- "Не нюхаю,-- говорю,-- да уж из табакерки вашего превосходительства..." -- "Нюхай, -- говорит, -- ученому нельзя не нюхать", и отдал мне табакерку... С тех пор и начал я нюхать. Велел приходить к обеду... посмотрел бы ты, как меня принимали... всякий гость обнимал... а какие всё гости... даже начальник его превосходительства поцеловал... я после и ему написал... Напился я пьян... говорю как с равными, а они ничего, только хохочут. Всяк к себе приглашение делает... Ерунда!
И что-то похожее на чувство мелькнуло в глазах зеленого господина, и долго с поднятою рукою стоял он посреди комнаты и вдруг качнул головой и сказал голосом, который очень бы шел Манфреду, просившему у неба забвения: "Налей, брат, мне, Егорушка, пожалуйста, рюмочку!"
Дворовый человек налил стакан вина, подозвал зеленого господина и выкинул новый жестокий фарс: поднес стакан к губам зеленого господина и вдруг, когда уже тот вытянул губы и совсем приготовился пить, отдернул стакан и выпил сам. Но зеленый господин уже не рассердился: чувство собственного достоинства, окончательно побежденное запахом сивухи, коснувшимся обоняния, замолчало. Он стал униженно просить дворового человека "не шутить"...
-- Попляши, поднесу...
И зеленый господин без отговорок начал плясать. А дворовый человек, приговаривая: "Еще! еще! лихо! лучше вчерашнего! ну, немножко еще!",-- накапал в стакан сала из ночника, всыпал щепоть табаку и целую горсть соли, долил вином и пальцем всё размешал. Мне стало страшно.
Я просил не давать золеному господину этого страшного эликсира, говоря, что он уже и так сильно пьян.
-- Пьян! вот те раз -- пьян! Слыхал я от умных людей и от девок,-- отвечал дворовый человек, продолжая размешивать,-- падает человек -- не пьян, языком шевелит -- не пьян; двое ведут, да третий ноги переставляет, вот пьян!
-- И лежит да не дышит -- тоже пьян,-- отозвался Кирьяныч, разбуженный пляскою зеленого господина. -- А-а-а... Го-спо-ди, по-ми-луй!
Зеленый господин выпил и похвалил. Вслед за ним выпили дворовый человек и Кирьяныч. Сделалось шумно. Зеленый господин добровольно вызвался еще поплясать, но только под музыку. Дворовый человек заиграл на балалайке и запел, пристукивая ногами и даже по временам откалывая небольшие плясовые коленцы. Кирьяныч, которому удалось раздавить еще паука, необыкновенно развеселился и каждый прыжок зеленого господина сопровождал трагическим хрюканьем, вроде хохота, а зеленый господин прыжки свои сопровождал икотой и бранью, непосредственно следующей у русского человека за каждым разом, когда икнется, да еще дикими вскрикиваньями... Но всего интереснее была тут песня дворового человека:

Лет пятнадцати не боле
Лиза в рощицу пошла
И, гулявши в чистом поле,
Жука черного нашла,--
Жука черного с усами
И с курчавой головой,
С черно-бурыми бровями --
Настоящий милый мой!
Завяжу жука платочек,
Понесу его домой,
Дам я сахару кусочек --
Кушай, кушай, милый мой!
Злая тетка увидала --
Разворчалась на него,
Лизе строго приказала:
"Выбрось жука за окно!"
Я не слушалась приказу --
Брошу жука под кровать,
А на будущее лето
Разведу жуков опять.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Вот вам, девушки, наука!
Не ходите в лес гулять,
А найдете того жука --
Не кладите под кровать.

Как ни шумно пировали мы, однако ж пронзительный, нечеловечески дикий крик, раздавшийся вне комнаты, был тотчас нами услышан и в минуту сковал наши языки и движения. Это был крик, какого я уже не слыхал во всю остальную жизнь,-- крик, в котором отзывалось всё: и противное карканье почуявшей непогоду вороны, и токующий глухарь-тетерев, и молодой, бодрый конь, спущенный с аркана и весело заржавший, почуяв свободу и поле, и поросенок, которого палят живьем, и человек, которого вешают. Не успели мы переглянуться, к нам вбежала старая баба, с лицом до того испуганным, что я едва узнал в ней хозяйку. Она ломала руки и кричала: "Ах батюшки!"
-- Что такое? -- спросил я в недоумении.
-- Ничего,-- отвечал дворовый человек хладнокровно.-- Видно, опять напилась?
-- Напилась... ей-богу, напилась, пена у рту... схватила нож: зарежусь, говорит, и всех перережу. Батюшка Егор Харитоныч!
-- А пускай бы ее резалась.
-- Оно так. Туда ей и дорога, коли лучшего конца себе не надеется, да ведь никогда не случалось... и для жильцов нехорошо... Надзиратель приедет. Деньги все, поди, пропила, и за шубу полсотни давали... а уж где шуба? Сама своей души не жалеет, на саван не оставляет. Батюшка Егор Харитоныч, ведь похоронить не на что будет!
Дворовый человек и Кирьяныч отправились за хозяйкою. Любопытство заставило меня последовать за ними. Через дверь, с которою уже, если помнят читатели, я был хорошо знаком, мы вошли на половину хозяйки. То была точно такая же комната, как и наша, но убранная несколько иначе и лучше. В двух углах стояли кровати, а два остальные были загорожены ширмами, с которыми соединено было то удобство, что можно было заниматься чтением "Северной пчелы", которою ширмы были оклеены. На пол-аршина от потолка во всю длину стен были прибиты, как в крестьянских избах, узенькие полочки, на которых стояла деревянная и черепяная посуда. Посреди комнаты происходила сцена, достойная точного и возможно искусного описания. По полу каталась женщина в полном цвете бальзаковской молодости, с красными, как бурак, одутловатыми щеками, и задыхающимся, визгливо-пронзительным голосом кричала: "А... а... а... а... ой... батюшки!.. а... ой... умру!.. умру!.. умру!.. а... а... а... а!" Как у разгоряченной лошади, изо рта била клубами пена, которая клочьями падала на пол и размазывалась по лицу; руки беснующейся были в крови: в беспамятстве она их кусала. Ее окружали три женщины -- две старые и одна пожилая, все беременные, которые при каждом повороте кликуши боязливо отскакивали и при каждом новом порыве ее бешенства вскрикивали в один голос: "Ай!" Нужно еще упомянуть об одном обстоятельстве: из-за ширм (влево от двери) раздавался тоненький голосок, напевавший с совершенной беспечностию немецкую песенку, которую очень любят все петербургские немки:

Mein lieber Augustin,
Alles ist weg! {*}
{* Мой дорогой Августин,
Всё проходит! (нем.).}

Вдруг кликуша оглушительно визгнула, простонала: "Ой тошно! Ой батюшки, тошно! Отпустите душу на покаяние! Нож!.. нож!.. нож!.." -- и вскочила на ноги.
Нож лежал на полу, и кликуша несколько раз через него перекатывалась, но ни у которой из женщин недоставало смелости поднять его. Дворовый человек выступил вперед, заступил нож, насупил брови и закричал грозно:
-- А на что тебе нож, проклятая ведьма? На что тебе нож? Вот я дам тебе нож... Кирьяныч! а Кирьяныч... тьфу! ты какой! да поди же сюда... Надо бешеную бабу...
Но Кирьяныч в ту минуту страшно стучал сапогами, подпрыгивая, чтоб настичь рукою паука, уходившего к потолку, и ничего не слыхал.
Дворовый человек плюнул, не торопясь развязал ремень, которым был подпоясан, и, устремив на кликушу невыносимо свирепый взгляд, произнес со всею силою и энергиею голоса: "Вязать!"
И вдруг кликуша задрожала всем телом, и бешеное выражение в лице ее в минуту уступило место кроткому и молящему; как сноп повалилась она к ногам дворового человека и жалобно напросила пощады...
-- На место! -- закричал торжествующий укротитель, делая трагический жест рукою.-- Цыц! пряничная форма! (Кликуша была рябая,-- метко выражается русский человек.) За работу! -- прибавил он, топнув ногою.-- Только пикни, свяжу, да так в помойную яму и брошу!
Хозяйка усадила кликушу, дала ей работу, и укрощенная беспрекословно принялась шить, страшась поднять глаза на дворового человека, который с минуту еще смотрел на нее, как говорится, сычом и на разные тоны повторял: "Цыц! цыц! цыц!"
Чтоб объяснить сколько-нибудь эту сцену, я должен рассказать здесь то, что узнал уже впоследствии. Терентьевна не была в самом деле кликушей, как зовут у нас на Руси всех одержимых какою-нибудь дурью баб, но была весьма склонна к белой горячке, которая периодически возвращалась к пей после каждых десяти суток беспробудного пьянства. Дворовый человек уже неоднократно, по вызову хозяйки, являлся на выручку из беды и каждый раз при помощи того же простого и крайне дешевого средства, какое употребил за минуту, возвращал бешеную бабу к покорности и даже вышибал из нее хмель. Происходило ли то в самом деле от необычайной дикости его голоса и свирепости взгляда, как думали старухи, или была на то особенная воля судеб, или просто так хотел случай,-- как бы то ни было, но дворовый человек пользовался за магнетическую способность свою большим уважением хозяйки и ее постоялок. Впоследствии ои придумал даже способ извлекать из влияния, которое имел на кликушу, пользу существенную: усмирив кликушу, он отдавал ей в починку худое белье свое, оставаясь в таких случаях в том, в чем оставалась левая нога его, когда он чинил сапог,-- и кликуша не смела тронуться с места, покуда работа не была кончена...
На возвратном пути я мимоходом заглянул за ширмы, откуда раздавался тоненький голосок, и увидел молодую миловидную женщину, которая также, подобно прочим жилицам подвала, отличалась полнотой неестественной.
-- Отчего они все беременны? -- спросил я, когда мы пришли в комнату.
-- Известно отчего,-- отвечал дворовый человек.-- Ну вот хоть бы у вас жила кухарка... горничная... мамзель какая-нибудь, замужняя или так. Вдруг господь прибыль дает... сами знаете -- держать не станут... Куда?.. Не пойдешь среди улицы: не такое дело. Федотовна баба добрая... сальных свеч не ест... "Поживи, мать моя! Поживи, голубушка! Я тебя не обижу!" Вот на время и к ней. А там -- дело уладилось -- и опять место найдет... Всякий видит -- талия с перехватцем. А умрет, не вынесет -- Федотовна и того вдвое рада... Вор-баба! Без мыла в душу влезет... изойди весь свет, другой не найдешь! В Москве есть, говорят, две, да те похуже... хоть кого окальячит... У отца родного крест с шеи снимет... Намедни умерла роженица... Она инда в слезы; охает, ахает... до ниточки всё прибрала... дряни набила в сундук... "Куды! -- говорит,-- у покойницы ни роду ни племени! Нищим надо отдать!.. Пусть,-- говорит,-- за покойницу молятся... ничего себе не возьму, ничего, не пойдет впрок чужое добро!" Позвала нищих; всё мальчишки, девчонки... мал мала меньше; ну уж какое вино?.. только два старика. Пообедали... напоила, да у них же и украла платок... вот сейчас не сойти с места... Вчерась в ном в церковь ходила, рублев десятка стоит. Известно, тоже у господ украден: нищему где платок покупать! А что, Кирьяныч, дерябнем-ка еще по стакану!
Он подошел к столу и ахнул от ужаса: штоф был пустехонек. Выругавшись, дворовый человек принялся пинками будить зеленого господина, заснувшего сном невинности среди полу, но зеленый господин не шелохнулся и только отвечал на пинки и проклятия стихами из брошюры на тезотменитство, полными благословений и радостных пожеланий. Впрочем, я думаю, что он бредил: к подобному великодушию -человек в здравом рассудке едва ли "способен.
-- Нечего собаке делать, так хвост лижет! -- сказал дворовый человек с трогательным состраданием; взял в одну руку шайку, в другую штоф.-- Вот одолжил, как уж кабаки заперлись!
-- Что ты, голова? Лучше же завтра будет у нас на что пообедать.
-- Была не была! Уж неужто так и не выпить?.. Авось.
-- И то сказать,-- заметил Кирьяныч, внутренно обрадованный,-- голенький ох, а за голеньким бог.
За первым стаканом взаимно признались в расположении, которое почувствовали друг к другу при первой встрече; за вторым -- заплакали, обнялись и неоднократно поцеловались; за третьим --- побранились; за четвертым -- последовала естественная и неизбежная развязка незатейливой драмы, которую я здесь безыскусственно рассказал: герои ее подрались...
Поутру, впросонках, я слышал какой-то отрывистый разговор, который меня очень заинтересовал.
-- Собаки есть?
-- Есть, пара. Кирпичная, белая с крапинами...
-- Крапины серые?.. левое ухо прорезано? на хвосте черное пятнышко?
-- На хвосте черные крапинки, ушки выстрижены...
-- Она-то и есть! -- воскликнул господин в белой шляпе с явпою радостию.-- Давай ее сюда.
Кирьяныч нагнулся и начал кликать из-под своих "нар" собачонку, принесенную два дни тому назад, приманивая ее куском хлеба и разными ласковыми именами. Но собачка забилась в самый угол и, казалось, совсем не думала исполнять желание своего хозяина. Кирьяныч разгневался, выругался и хотел уж было разрушить место своего успокоения, чтобы поскорей достать гадкую собачонку, но господин в белой шляпе удержал его.
-- Постой,-- сказал он и, заглянув в бывший у него в руке листок, закричал: -- Розка, Розка, Розка!
Собака тотчас выскочила и, весело махая хвостом, бросилась к господину в белой шляпе, но, увидав его, снова жалобно застонала и воротилась к "нарам". Кирьяныч поймал ее и подал господину в белой шляпе.
Господин в белой шляпе несколько минут пребывал в молчании, то взглядывая на собаку, то погружаясь в чтение листа,-- и наконец сказал:
-- Точно, она; я возьму ее с собою. На тебе за труды,-- прибавил он, вынув из кошелька какую-то монету,-- дам больше, если точно она.
Кирьяныч принял монету, поморщился и сказал:
-- Только-то! Прибавьте, ваше благородие. Не поверите: сколько я муки с ней брал. Целую неделю своим хлебом кормил: вот ей-богу! дай, господи, в светло Христово воскресение первым куском подавиться! Да еще хлеба-то и не ест окаянная; молока покупал.
Господин в белой шляпе вынул еще монету из кошелька и вручил ежовой голове.
-- Мочи нет, как бьюсь,-- продолжал ежовая голова,-- просто есть нечего, хоть с голоду умирай... Хотел уж сам нести к вашей милости...
-- Избави бог! -- возразил господин в белой шляпе с каким-то страхом.-- Когда мне нужно, я сам, братец, приду к тебе; ты ко мне не ходи. Слышишь, не ходи; прогоню, и уж тогда не пеняй: хоть с голоду околей, не дам ни копейки.
Господин в белой шляпе ушел.
-- Уж будь бы я грамотный,-- проворчал вслед ему ежовая голова,-- не стал бы тебе кланяться, сума переметная, душа беспардонная! Полтора целковых, только полтора целковых, и то чрез великую силу выпросил, а сам, поди, чай, и двадцать рублей сдерет!

Как видим, Некрасов писал прозу, разную по жанрам, стилевым особенностям, тематике. Активная работа 1840–1841 годов привела его к весьма значительному замыслу. В 1843–1848 годах Некрасов работает над большим романом «Жизнь и похождения Тихона Тростникова». Во многом произведение это выросло из «Повести о бедном Климе», недаром отдельные эпизоды повести вошли в роман, так и оставшийся незаконченным.

Книга о похождениях Тихона Тростникова должна была синтезировать темы и идеи ранней некрасовской прозы, показать, на что способен молодой литератор.

Несомненно, это наиболее зрелое прозаическое сочинение Некрасова. Свидетельством тому и широта охвата социальной действительности, и выверенность слога в отдельных эпизодах, и авторская зоркость, проявившаяся и при описании петербургского “дна”, теперь уже начисто лишенного какой бы то ни было романтики, и при взгляде на литературный и театральный быт столицы.

Говоря о возросшем писательском мастерстве Некрасова в романе о Тростникове, невозможно не остановиться на «Петербургских углах», фрагменте, который Некрасов опубликовал как самостоятельное произведение в альманахе «Физиология Петербурга». Альманах этот стал подлинным манифестом тех писателей, что объединились вокруг журнала «Отечественные записки», вокруг Белинского. Основным эстетическим требованием для них стала верность действительности, как говорили тогда, «натуре». Потому и получила новая школа наименование «натуральной» .

«Физиология Петербурга» стала коллективно написанным портретом столицы Российской империи.

Каждый из авторов сосредоточился на своем участке петербургской жизни. Некрасов писал о столичном «дне», увы, бывшем ему знакомым не понаслышке. В Петербургских углах бросается в глаза прежде всего конкретность описаний, наглядность всего, что изображено. «Натура» говорит сама за себя, а “натура” эта не только квартира, хуже какой не бывает, но и портреты героев: «зеленого господина», дворового человека, хозяйки и жильцов. Точность описаний, почти этнографическая верность в передаче особенностей языка героев делают рассказ максимально объективным. Но объективность повествования постоянно «подсвечивается» авторской иронией, неожиданными сравнениями в гоголевском духе («в комнату вошел полуштоф, заткнутый человеческой головой вместо пробки»). Начиная с кричаще безграмотного эпиграфа, читатель все время испытывает двойственное ощущение: все в высшей степени достоверно, и все же бессмысленность, гротескность описанного кажется невероятной. Это и было целью Некрасова, стремящегося показать бессмысленность, а тем самым и бесчеловечность жизни в «петербургских углах».

Удачей Некрасова стал и образ главного героя – Тихона Тростникова, поневоле оказывающегося «российским Жиль Блазом». Очевидно его родство с бедным Климом, но не менее очевидны и различия. Тростников в отличие от своего литературного предшественника отнюдь не «сумасшедший» в благородном смысле слова. Сверхзадача «бедного Клима» остаться чистым, не запятнать свою совесть, отсюда обаяние персонажа – отсюда же и то сложное отношение к нему, что испытывает автор, а за ним и читатели. Тростникову нужно другое – выстоять. Он внутренне близок Некрасову, и важны тут не только очевидные биографические параллели (скитание по «петербургским углам», контакты с миром театра, неудача с книгой стихов, работа в газете, «знаменитой замысловатостью эпиграфа», в которой читатели без труда узнавали тогдашнюю «Литературную газету» и т. п.), сколько психологическое единство героя и автора. Над графоманом Грибовниковым Некрасов смеялся, бедный Клим вызывал в нем смешанное чувство жалости, восхищения и иронии, Тростникова Некрасов понимает и любит. Понимает и любит и тогда, когда герой ведет себя нелепо, простодушно, и когда он поступает легкомысленно, и когда совершает ошибки. Во многом роман должен был стать исповедью Некрасова, его честным рассказом о собственном мужании.

Не исключено, что именно эта искренность тона, эта откровенность автобиографизма к заставили Некрасова прекратить работу над «Жизнью и похождениями Тихона Тростникова», когда, казалось бы, роман уже сложился, явно шел к завершению.

В сентябрьском номере «Современника» за 1847 год в числе других сочинений был анонсирован и роман Некрасова. Публиковать его редактор «Современника», которым уже был в это время сам сочинитель «Жизни и похождений...», не стал. Некрасов предпочел в «пожарном порядке» написать в соавторстве с А. Я. Панаевой другой роман – «Три страны света». Причины этой замены толкуются некрасоведами по-разному: указывают на возможные трудности с цензурой, говорят о сюжетной слабости романа о Тростникове, что могла бы помешать читательскому успеху, о том, что роман попросту надоел Некрасову... Бесспорно, все эти соображения важны, и все же ни одно из них не исчерпывает проблему. С цензурой бороться Некрасов умел (боролся же он за те же самые «Три страны света»), сюжет он мог бы и разработать (смог же он сделать это в приключенческом романе, что писал совместно с Панаевой). Наконец, ссылка на то, что Некрасову старый роман наскучил, таит в себе новую загадку: а почему, собственно говоря, так вышло?

Возможно, весьма важным основанием отложить роман в сторону был все-таки его автобиографизм. Искренность Некрасова могла стать оружием в руках его многочисленных литературных противников, многих из которых он не пощадил и вывел на всеобщее обозрение и в романе и в ряде рецензий и фельетонов. Насколько силен и резок был Некрасов-полемист, читатели на-стоящей книги могут судить по рассказу «Необыкновенный завтрак» и «Очеркам литературной жизни», явно выросшему из романа о Тростникове сочинению. Литературная полемика переполняет роман, в котором были задеты и Греч с Булгариным, и Николай Полевой, и издатели «Москвитянина» Шевырев и Погодин, и редактор «Библиотеки для чтения» Сенковский. Суровая правда о себе соседствовала с резкими выпадами против узнаваемых лиц, что мало подходило для литературной борьбы.

Была и еще одна причина, по которой Некрасов предпочел засесть за полукоммерческое повествование о «Трех странах света». Оставаясь профессиональным литератором, блестящим редактором, Некрасов все больше осознавал себя поэтом. Проза научила его трезвости, проза привела его к действительности – теперь он мог писать настоящие стихи: 1845 годом датируются «Стишки! Стишки! давно ль и я был гений...», «Я за то глубоко презираю себя», «В дороге», «Пускай мечтатели осмеяны давно», «Когда из мрака заблужденья»; 1846-м – «Перед дождем», «Огородник», «Тройка», «Родина»; 1847-м – «Если мучимый страстью мятежной...», «Еду ли ночью...», «Ты всегда хороша несравненно...» – это была большая поэзия.

В 1848-1849 годах Некрасов почти не пишет стихов, но не занимается он всерьез и прозой. Работа редактора, весьма тяжелая в эти годы (в России наступило «мрачное семилетие» и цензурные условия стали, как никогда, жестокими), деятельность критика, писание «Трех сторон света» (роман этот занимает два объемистых тома) почти не оставляли времени. «Психологическая задача», мастерски обработанный устный рассказ великого актера М. С. Щепкина, и остроумный рассказ о франте, выкрашенном в зеленую краску («Новоизобретенная привилегированная краска братьев Дирлинг и К°»). свидетельствуют прежде всего об очевидном росте мастерства писателя. Но при всей профессиональности вещи эти воспринимаются как в достаточной мере случайные, проходные.

С начала 50-х годов Некрасов становится поэтом по преимуществу. Он может написать в, соавторстве с Панаевой еще один длинный, сюжетно запутанный роман – «Мертвое озеро» (1851), он может задумать интересную повесть «Тонкий человек» (кстати, сам Некрасов ценил ее начало, печатаемое в нашем издании, очень высоко, однако проза перестает быть для него главным делом.

Незадолго до смерти в автобиографических записях 1877 года поэт писал, определяя значение своей трудной молодости для будущей судьбы: «Поворот к правде, явившийся отчасти от

писания прозой...».

Конечно, «писания прозой» были важны не сами по себе. Духовное воздействие Белинского, уроки школы Гоголя, навсегда оставшегося любимым писателем Некрасова, значили не меньше. Именно учеником Гоголя осознавал себя (и справедливо) молодой Некрасов-прозаик. У Гоголя учился он видеть мир таким, какой он есть, замыкать в слове самую действительность, смело смеяться над тем, что достойно осуждения и смеха.

Сегодня мы хотим знать, как Некрасов вырос из провинциального юноши в великого поэта. Это не нездоровое любопытство, но человеческая необходимость. Без этого мы не сможем оценить и той великой поэзии, что вырастала из физиологических очерков, петербургских анекдотов, светских повестей и литературной полемики. А потому сегодня стоит вглядеться в нечасто издаваемую, известную в основном специалистам прозу молодого Некрасова, Вглядеться и оценить литературное мастерство, богатство жизненных наблюдений, яркость и конкретность описаний, деталей,