Лев Аннинский: биография и фото. Лев Аннинский

Кто первый в наше время взял гитару и запел стихи, вместо того чтобы читать их? Книга Льва Аннинского посвящена "отцам-основателям" жанра. Среди них: Александр Вертинский, Юрий Визбор, Александр Городницкий, Новелла Матвеева, Владимир Высоцкий, Юлий Ким, Булат Окуджава...
С некоторыми из них автора связывали личные отношения, чего он отнюдь не скрывает.

Двухтомник известного критика и литературоведа Льва Аннинского содержит творческие биографии российских поэтов XX века, сумевших в своем творчестве наиболее полно и ярко выразить время и чьи судьбы неразрывно переплелись с историей страны. Книги могут быть использованы как пособие по литературе, но задача, которую ставит перед собой автор, значительно серьезнее: исследовать социальные и психологические ситуации, обусловившие взлет поэзии в...

Лев Аннинский - Обрученные с идеей (О повести "Как закалялась сталь" Николая Островского)

В 30-е годы говорили: секрет в биографии автора. В 40-е и 50-е: все дело в писательском мастерстве. В 60-е: ни в одной другой книге не воплотился с такой яркостью романтический дух 20-х.

Творчество известного литературоведа Льва Александровича Аннинского, наверное, нельзя в полной мере назвать просто литературной критикой. Классики отечественной словесности будто сходят со школьных портретов и предстают перед читателем как живые люди - в переплетении своих взаимоотношений, сложности характеров и устремлениях к идеям.

Книга известного писателя, публициста, ведущего телевизионных передач Льва Аннинского - о месте России и русских в меняющемся мире, о межнациональных отношениях на разных исторических этапах, о самосознании евреев в России и вне ее, о нашем нынешнем ощущении русской истории.
Сохранится ли русский народ как нация или исчезнет с лица земли, что случалось с другими в истории цивилизаций? Автор рассматривает полярные прогнозы на этот счет, полемизируя с идеологами разных концепций и взглядов.

Народы осознают себя, глядясь друг в друга, как в зеркала. Книга публицистики Льва Аннинского посвящена месту России и русских в изменяющемся современном мире, взаимоотношениям народов ближнего зарубежья после распада СССР и острым вопросам теперешнего межнационального взаимодействия.

- Книга Льва Аннинского посвящена трем русским писателям XIX века, которые в той или иной степени оттеснились в общественном сознании как бы на второй план. Это А.Ф. Писемский, П.И. Мельников-Печерский и Н.С. Лесков, сравнительно недавно перешедший из "второго ряда" русской классики в ряд первый.

Свидетель эпохи. Лев Аннинский: «Истина одна. Правд много»

Под рубрикой «Свидетель эпохи», традиционно вызывающей большой интерес наших читателей, продолжаем обсуждение «узлов» русской истории. Сегодня наш собеседник -- известный литературный критик, писатель, публицист, литературовед Лев АННИНСКИЙ . - Лев Александрович, Вы относитесь к поколению «шестидесятников», которое сыграло весьма значимую роль в истории СССР. Даже считается, что их либерализм сильно способствовал приближению поражения коммунистической идеологии. Так ли это?

Слово «шестидесятники» придумал мой старый оппонент - покойный критик Станислав Рассадин. В январском номере журнала «Юность» за 1960-й год вышла его статья, которая так и называлась - «Шестидесятники». Ничего особенного в ней не было: как всегда, Станислав искренне рассказывал, что читал, что его волнует… Но это слово прилипло.

Я ему поначалу жутко сопротивлялся, ибо мы - никакие не «шестидесятники». Ведь если брать 60-е годы как эталон либерализма, всё рассыплется. Потому что либеральных там было два месяца и одна неделя. 1 декабря 62-го Хрущёв пошёл в Манеж громить абстракционистов - и всякая свобода кончилась. Мне, например, тогда зарубили книгу, немедленно…

60-е были не застойными, а зажимными. В течение 60-х было несколько этапов зажима.

Ну, 63-й - это понятно: Никита Сергеевич занялся живописью и устроил погром литературы. А главное - 68-й: это удушье - «Пражская весна».

После ухода Хрущёва пришли ещё большие зажимщики. Разве «шестидесятники» имели свободу? Нет, свобода началась лишь в конце 80-х.

Потому мне и не нравилось слово «шестидесятники». Я говорил: «Ну, тогда уж мы «пятидесятники», то есть дети XX съезда партии - вот это точнее».

В 53-м мы плакали, в 55-м раскрыли глаза, а в 56-м поняли, что наше время пришло. А кончилось оно в 63-м. Так что мы - «пятидесятники». И если бы не было одноимённой секты, можно было бы так и назваться.

Это поколение, которое должно было в ту пору себя обрести, о себе заявить. В литературной критике лучше всего заявили о себе, конечно, новомировцы: тот же Рассадин, Лакшин, Виноградов (лучший критик нашего поколения…)

Меня с ними связывала внутренняя симпатия, потому что я был либерально настроен, но они меня никогда к себе не подпускали и правильно делали - они чувствовали, что я ни в какую команду не гожусь, а уж в их команду - точно.

У меня было странное положение: я разделял их взгляды, но печатался чёрт знает где, и давление редакторское было на меня жуткое. (Работал я в журнале «Знамя», которое было болотом, и далеко не либеральным).

Я спорил с Лакшиным, с Виноградовым, с Рассадиным, которые были убеждены, что они сейчас скажут правду миру. Вот, наконец-то, дорвутся - и скажут правду. Я им отвечал: «А вы правду-то выдержите? Даже если вы её и впрямь знаете - она ведь страшна…»

О себе я тогда говорил иначе: «Я живу в России, где полно скоморохов, где ничего прямо не говорится, или где всё говорится, но в задний карман прячется. Извините, я вру. Не любо - не слушай, а врать не мешай. Но когда я начинаю врать, вот тогда говорю всё, что я думаю. Всю правду, делая вид, что вру».

Надо различать истину и правду. Истина - это изначальный и конечный порядок бытия, неуловимый в истоке и неисчерпаемый до конца, но магически притягивающий всех нас, с какого бы края мы не пробивались к истине. А пробиваемся мы все с тем, что есть у каждого - с правдой. Она у каждого своя. Очевидная и неотменимая.

Истина одна. Правд много. Истина неисчерпаема и до конца непознаваема. Правда исчерпывает данный аспект бытия и исчерпывается им в ходе жизни. Познаётся в ходе судьбы. В ходе борьбы за справедливость, которая прячется где-то в тайне истории.

Потому мне было трудно вписаться в ту генерацию, которая расшатывала советскую власть, крушила сталинизм и вот получила…

- А что она получила?

Она ещё не получила. Она ещё получит. Но, что касается того, от чего мы открещивались, была разница между ними и мной.

Я потерял в войну отца. Потом я себе его воскрешал - написал о нём книгу - её даже издали, хотя я писал её для родственников, а её выпустили тиражом 4 тысячи экземпляров. Вот моя потеря в войну. И я чуть не потерял страну, чуть не потерял культуру. Но я потерял отца, который всё это спасал.

Я - наследник отцовской правды, я осознанно и неуклонно эту его правду держу в сознании. Я отдаю себе отчёт, что эта правда - одна из бесчисленных правд о войне, - к истине каждый идёт своим путём.

Так какой же счёт у меня может быть с той эпохой? Только великая благодарность и горе моё. И расшатывать это, и растаптывать это я и сейчас не собираюсь.

Россия воюет так, как она всегда воюет: русские, собравшиеся из двунадесяти разных племён и рас как единая русская нация - это масса пёстрая, неуправляемая, но всеотзывчивая…

Русские оказались всеотзывчивыми и притом жутко боятся внутреннего раскола и предательства. И раскол всегда над нами, русскими - висит. Висит раскол, висит смута. Всег-да.

Раскололись в 1917-м году - развалилась страна, и её собирали кровавыми методами такие же люди, как те, что её разваливали, но потом собрали.

Но какую страну собрали? Ту же или иную? Получше собрали. Потому что она страшнее была, чем при Николае. Там чеховский герой был императором, а тут - стальной человек, непонятно откуда взявшийся.

В результате мы получили страну, которая готовилась к войне. Сталин сказал: «Нам дано время, промежуток, передышка - или мы должны это расстояние пробежать, или нас сомнут». Ну и смяли бы.

Откуда взялась такая огромная энергия у немецкого народа? Который был, подобно русскому, одним из крупнейших народов истории.

Потому как сколько он сделал для мировой культуры, вроде нас, но противоположное: там, где у немцев - нарост, там у нас - дырка. И наоборот.

Мы созданы были друг для друга, чтобы взаимонаполниться. И когда мы жили 30 лет под Софией Августой Фредерикой - Екатериной Второй, это было как раз то самое, что надо: она выстроила губернскую Россию - немка.

- Что же потом произошло с немцами и с нами?

Мы все сошли с ума. И было между нами две мировых войны. И как было России спасаться, если она проиграла Первую мировую войну?

А Россия всегда войны вела так: она допускает до себя жуть всякую, она убивает собственных руководителей, как было в Смуту XVII века, как в 1812-м году: не только допустили к себе Наполеона - а и столицу сожгли - не он сжёг, а мы сами.

Вот такою ценой Россия всегда побеждала и побеждает. Страшной ценой.

Я с огромным трудом отдал себе отчёт в том, что произошло с нами в период, когда была «пробежка» (или нас сомнут) с 1918-го до 1939-го. Большевики сначала уничтожали своих противников, потом сами себя уничтожали: потому что все - и те, кто уничтожал, были сталинисты, и те, кого уничтожали, - были такие же сталинисты (или ленинцы - это не важно).

И те, и другие боялись предательства. И посчитали, что лучше сразу уничтожить тех, кто может подумать о предательстве, чем потом собирать осколки. Осколки мы и сейчас собираем (слава Богу, без крови). Но тогда ситуация была такая.

Не дай Бог повториться тому времени!

И весь этот ГУЛАГ, и вся эта жуть были не потому, что плохие люди одолели хороших - одни и те же люди были и среди палачей, а потом они же становились к стенке. И если вдруг оставались живыми - они опять могли стать палачами.

То, что сделал Сталин - это была жуткая цена того, что Россию не захватил Гитлер. Но делать вид, что можно было выкрутиться как-то из той ситуации 30-х годов иначе, нельзя.

- То есть, события были, по сути, фатально неизбежны?

Однажды в разговоре с Львом Николаевичем Гумилёвым я задал ему вопрос: «Если бы в 33-м году выборы в Германии выиграл бы не Гитлер, а Тельман, всё было бы иначе? И войны бы этой страшной не было. И отца бы моего не убили…»

А Гумилёв мне отвечает: «Если бы тогда победил бы не Гитлер, а Тельман, война между Россией и Германией была бы в те же сроки, такой же страшной и с тем же исходом».

Обдумывая эти слова, я согласился с ним. И из подкованного марксиста я со временем стал фаталистом.

Мы ничего не можем сделать с историей. Мы и так её пытались выкрутить, и эдак, но ничего у нас не получается.

Люди придумали божий промысел, чтобы объяснить и оправдать происходящее. На самом деле происходит какая-то фатальная трагедия живых существ, населивших эту планету непонятно когда и с какой целью.

В истории действуют фатальные процессы, повлиять на которые чрезвычайно сложно.

Вы всё же сказали, что «шестидесятники» расшатывали советскую систему. Но если допустить, что всё происходит фатально - значит, то, что произошло с нашей страной на рубеже 90-х, было тоже неизбежно?

Оно ещё не «произошло» - оно продолжается. Россия пытается выкарабкаться из ситуации, в которой она постоянно себя обнаруживает. Она обнаруживает то, что в русской душе происходит между неволей и смутой.

Ведь что такое Смута? Это выход русской души на волю.

Никакой свободы у нас никогда не было и не будет. Свобода - это западное понятие. Свобода - это когда я знаю, что мой собеседник так же свободен как я, и моя свобода кончается там, где начинается его свобода.

У нас никогда не было ни в душе, ни в реальности никакой свободы. Воля была! У русских всегда была важней воля. Русский человек выходит на волю. Он волен убить царя. Волен хамить богу, как Маяковский по молодости хамил или как Есенин.

Это слово в русской речи означает «волю, которая смиряет ту волю». И это только в языке у русского народа такое.

И сколько мы не пытаемся избавиться от этих крайностей (а мы только в крайностях всегда были - это тоже определено нашей геополитической ситуацией и нашей историей), мы или на воле гуляем (Смута, Революция, «бунт, бессмысленный и беспощадный» - знаем, что беспощадный, но предотвратить не можем), или воля усмиряется диктатурой.

По-Вашему получается, что едва ли не вся российская история пронизана фатализмом. И значит, тогда нельзя винить политиков 60-х и 70-х, что их действия (или бездействия) подготовили распад СССР?

Конечно, нет. Это шло фатально. Ничего они не готовили.

Ужас в том, что в какой-то чудовищной ритмике человечество ввергалось в страшные мировые войны. Может, вот сейчас оно пятится от этой жути, потому что когда хочешь ядерную зиму - обязательно получишь её.

Не хотите? Тогда не деритесь. Но драться-то хочется - вот и возникают «горячие точки». Но «малая кровь» в такой бурный поток выливается!

Если речь идёт о фатальном ритме мировых войн, то приходится говорить о том, что мы попали в эту фатальность.

XX век, который начинался как век мечтаний о счастливом будущем всего мира, а не только России, обернулся такой жутью. И нужно было воевать.

А русские знают, что война - это сожжённая Москва, это Смута, это разваливающееся государство, которое потом опять надо собирать через жестокость и мучения. Потому - не дай Бог.

Что было России делать в начале 1917-го года? Когда стало ясно, что власть не может ничего сделать с этим народом и что народ в предчувствии катастрофы сильно ненавидит власть? И что было делать после похабного Брестского мира?

Русским нужно было что-то предпринять радикальное, чтобы в надвигающейся угрозе мировой войны (которая должна идти на уничтожение России - что Сталин быстро понял и так и сказал), - спасать государство.

А лично мне, полу-еврею, полу-казаку, на что было рассчитывать? Я знал, что меня идут убивать - такое было моё детское восприятие войны.

Люди чувствовали, когда страна не выдержала Первой мировой войны и закончила её похабным Брестским миром, что передышка не будет долгой.

И царя тогда никто не жалел, что его убили. Этой сейчас его все жалеют. А что его было жалеть, если - повторю: это чеховский герой сидел на троне. И он сам знал, что он «Иов несчастный» - так зачем же на трон сел? Дальше-то что было делать с российским государством?

Мне открыл глаза на эту проблему известный американский антисоветчик Ричард Пайпс. Историк, который учился у русских историков. Фамилия которого на самом деле Пипеш. Он родился в Польше и бежал с семьёй из оккупированой немцами страны в США. Я его читал в молодости, добывая из-под полы. И его антисоветчина на меня действовала. Но большей проницательности я ни у кого не находил.

И я у него прочёл рассуждение, которое до сих пор считаю неопровержимым. Пайпс писал, что в 1917-м у русского народа был выбор лишь из двух вариантов - за какую идею мог он пойти умирать. И отнюдь не за всеобщие демократические выборы - за эту идею, привезённую из Англии, он никогда бы не пошёл умирать.

Русский человек мог пойти умирать в 1917-м за одну из двух идеологий: или за Союз русского народа - с погромами, с антисемитизмом и прочими безумием и жутью, или за большевизм-коммунизм. Или - или. В этом был уверен Пайпс. И я с ним согласен.

Почему большевики победили? Они были жёстче. И Пайпс считает, что большевики и сделали то, что неизбежно должен был сделать народ, чтобы из своего мирного воодушевления стать готовым воевать за свою страну.

Большевики каким-то чудом сумели создать экономику «по Марксу». А коммунизм взяли, по сути, из христианства, и идею коммунистическую перед народом подвесили, как морковку, что вешают перед мордой лошади, чтобы она бежала: «Мы будем строить коммунизм!»

На самом деле надо было строить мощную армию, надо было мобилизовать всех, кто мог носить оружие. Для этого внушали всем ненависть к тем, кто нам мешает «строить коммунизм».

Какой коммунизм?! Евреи вот попробовали строить коммунизм уже после войны - в Израиле с помощью кибуцев. Там тоже сказали: от каждого по способности - каждому по потребности.

Но где такое бывает? Только в семье, где все друг другу помогают. Но даже на уровне города такое не получится - приходится уже платить по труду.

Израильские кибуцы - и был их коммунизм. Но чем больше людей они охватывали, тем дальше они от коммунизма были, но ближе к нормальной диалектике труда и капитала.

А советские люди восприняли идею коммунизма, как манну небесную.

Но на самом деле это был псевдоним необходимости мобилизации народа на будущую тяжелейшую войну с гибелью миллионов людей.

Такое моё отношение к тому периоду. Я не оправдываю его - я ужасаюсь.

Вопрос к Вам как к литературоведу. Василий Розанов в «Апокалисисе нашего времени» высказал парадоксальное суждение: «Россию убила литература. Из слагающих «разложителей» России ни одного нет нелитературного происхождения».

Российские умы, воспитанные на русской литературе, оказались неспособны сохранить государство. И Вы вот тоже сравниваете царя с чеховским героем…

Как можно винить русскую литературу, если это главное, что дала Россия миру?! Если бы и не было великой русской литературы, России бы всё равно не избежать революции. Она была для государства фатально неизбежной!

- Но ведь Достоевский давно предупреждал о ней! И уже были написаны «Бесы»…

Был написан уже и «Мелкий бес» Соллогубом. И, кстати, сегодняшний «офисный планктон» - это и есть «мелкие бесы». Современная передоновщина.

Русская литература и правдиво отражала жизнь, и воспитывала. Воспитывала революционеров, которые должны были всё поменять. Революционеров, не понимающих, что потом революция обернётся против них.

И только Достоевский мог эту жуть предчувствовать. Даже Толстой не поднимался до такого понимания.
Если б все русские литературные таланты ушли не в писание книг, а в лечение «российских болезней», в политику, - болезни б остались, но не было бы великой русской литературы.

Вообще это только Герцен мог ставить вопрос: «Кто виноват?» Да ты и был виноват, Герцен: тебя разбудили и ты развернулся! И «что делать» теперь? А вот что мы сейчас можем делать - это вопрос вопросов.

Ничего мы не можем сделать с этой фатальной ситуацией, в которой оказалась Россия.

Почему развалилось советское государство? Вовсе не потому, что плохие люди одолели хороших.

После войны мы мощно защитились - вдруг на нас опять нападут? Потом полвека мы ждали возможной Третьей мировой войны. Но она не начиналась. И мы стали разваливаться. Люди перестали бояться.

И само собой начало расползаться то, что сплелось и сжалось для войны. Можно это было остановить? Пытались. И больше всех это пытался сделать нелюбимый мною Горбачёв. Почему нелюбимый? Потому что именно при нём всё развалилось.

Но не всё развалилось. Белорусы - не ушли. Средняя Азия боится Китая больше, чем нас, и потому к нам тянется. Кавказ - как был всегда чересполосьем, так и остался чересполосьем. И там надо действовать, как Ермолов, или тебя крушат.

В общем, что могли - спасли. Чего не могли спасти - не спасли.

Видите, я рассуждаю как фаталист.

Но ведь культура оказалось тоже неспасённой? И можно ли надеяться на новых гигантов, подобных Достоевскому? Или Пелевин - максимум, что может русская литература?

Пелевина, Сорокина и прочих ерофеевых я вообще не хотел читать. Но вышло так, что меня вынудили их прочесть. И я написал статью, которую восемь раз перепечатывали. Она называлась «Песнь пепси в утробе поколения, которое, смеясь, рассталось со своим будущим».

Больше я их не читаю. Они не предмет для разговора.

Советский плакат, посвящённый событиям октября 1917 года


Наши великие писатели Пушкин, Достоевский, Толстой и другие - отстрадали такое, чего прочим история не дала, сей жути. И ведь Лев Толстой написал «Войну и мир» о стране, которая сожгла свою столицу! А это - жуть!

Великая культура рождается только из великих страданий. Но я не хочу, чтобы мой народ пережил новые страдания. Однако я понимаю, что, как правило, великие страдания неизбежны в великих империях. Мысль Григория Соломоновича Померанца: «Великая культура рождается в лоне великих империй».

Я добавляю: при одном условии - при сопротивлении личности гнёту этих империй. Вот тогда рождаются великое горе и великая культура.

- Из нынешнего гедонизма вряд ли возникнет великое?

Конечно, нет! Потому и не жду появления чего-то великого. Хотите отъесться? Ну, отъешьтесь, отожритесь!

Меня ещё вот удивляет какой культурный феномен - публицистика Достоевского по-прежнему актуальна! А ведь вряд ли он был бы доволен, зная, что написанные им статьи не потеряют важности и через 140 лет…

Достоевский остро почувствовал, что Россию затрясло. Живя думами о России, болея за неё и предчувствуя ту жуть, которая надвигалась, он не мог ничего объяснить, потому писал: «Это бесы. Это бесовство».

Он писал свою публицистику, потому что не мог не писать, а уж как воспримут его статьи - это дело для него было второе.

Нет, русскую литературу никак нельзя обвинять в том, что она погубила государство. Надо сказать спасибо судьбе, что при нашей исторической жути была создана великая культура.

- А сегодня литература может помочь нашей стране?

Пока нет. Пишутся замечательные тексты. Издаются великолепные книги. Но их никто не читает. Они лежат и забываются.

Библиотеки их не берут. Они берут то, что читается. Однако читают-то совсем не лучшие книги. Можно издать сегодня что угодно, но очень трудно прозвучать. Потому что нет резонанса.

Если сегодня кто-то напишет даже роман уровня «Карамазовых», его опубликуют, но очень мало кто прочтёт.

Ситуация с литературой, в общем, горькая. Хотя, конечно, не трагичная. Это история России вся трагичная. Потому что русские считаются каким-то противозаконным явлением в природе.

Но в то же время российский народ - уникальный и фатально неизбежный. Антиномичность такая нас и создала.

И русская литература стала высоконравственной, потому что в нас гнездился грех. Русский человек считает: «Не согрешишь - не покаешься. Не покаешься - не спасёшься».

Горящий Дом Советов. Октябрь, 1993 год.


Логика у нас с большим трудом пробивает себе дорогу сквозь фатальную неопределённость ситуаций. Никогда российский народ по-настоящему не придерживался границ в поведении.

Внутри себя он жаждал какой-то истины, справедливости, но как только доходило до дележа, всё оборачивалось очередным бунтом.

Нравственность для российского человека - это как мечта. Главное для нас - воля.

А русская литература надежды на справедливость пробудила. И о счастье великом в обществе, которое на самом деле может быть только в семейном кругу. Но Писарев писал: «Надо мечтать».

И в России надо быть всегда готовым ко всему. И всё выдерживать.

Критик, писатель, публицист, неоднократный обладатель Национальной телевизионной премии «ТЭФИ»

Родился 7 апреля 1934 года в Ростове-на-Дону. Отец – Аннинский Александр Иванович. Мать – Александрова Анна Соломоновна. Супруга – Иванова-Аннинская Александра Николаевна, филолог. Дочери: Мария, переводчик и преподаватель; Екатерина, медик, маркетер, литератор; Анастасия, дизайнер. Внуки: Александра, выпускница университета; Анна, студентка английского колледжа в Италии; Денис.
Александр Иванович, сын донского казака из станицы Ново-Аннинской, и Анна Соломоновна, дочь еврея-торговца из города Любеч, познакомились на курсах ликбеза. Затем, получив высшее образование, они попали на ниву просвещения. Отец сначала преподавал в вузе, а потом работал продюсером на «Мосфильме». В 1941 году он пропал без вести на фронте. Мать всю жизнь преподавала химию в техникуме.
Родители строили социализм, целыми днями находясь на работе или в командировках, а сын большую часть времени проводил в детском саду или во дворе. В юношеском возрасте на него влиял кто угодно: мифы Древней Греции, исторические романы, оставшиеся на отцовской полке (Стивенсон, Эберс, Антоновская и т.д.), потом – Горький, Толстой, Писарев, Белинский. Склонный от природы к логике и систематике, в выборе жизненных ориентиров Лев решил полагаться больше на интуицию. Когда познакомился с трудами философов, включая Канта и Гегеля, пришел к мысли, что марксизм – это железная клетка, в которой безопасно и сквозь прутья которой «смотри куда хочешь». Потом клетка перестала существовать: прочел Бердяева, Шестова, Розанова, Булгакова, Федорова, Федотова…
В комсомольском возрасте из озорства и любопытства он стал заглядывать в церкви. Возникало непривычное, охватывающее душу ощущение счастья, причем в любой церкви: в православной, католической, протестантской. Однако эпидемии крещений не поддался и верующим не стал. Равно, как и обрезанным.
Окончил филологический факультет МГУ. Выбора профессии не было – был выбор специальности, каковою стала русская литература. Еще в 8-м классе понял, что будет заниматься ею и только ею. Причем в любом профессиональном качестве. Если бы не стал литературным критиком, стал бы учителем-словесником. Готов был делать все что угодно: читать, работать в музее, библиотеке – лишь бы находиться в царстве русской литературы.
Литературное имя Льва Аннинского – результат того, что его отец (настоящая фамилия Иванов), мечтая стать актером, прибавил себе псевдоним по названию станицы Ново-Аннинской, так что сын получил двойную фамилию. Подписывать же сочинения решил одной, оставив обе в ведение бухгалтеров.
Как ни странно, первая собственная публикация оказалась в жанре карикатуры. Рисунки появились в университетской многотиражке и в газете «Московский комсомолец». Первый текст прошел в печать в университетской многотиражке осенью 1956 года. Это была рецензия на знаменитую публикацию того времени – роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Дальше последовала череда «редакционных коллективов» и изматывающая тяжба за каждое слово в каждой публикации. С тех пор у Л. Аннинского вышло порядка 30 книг и 5000 (!) статей. Однако наиболее значимым из всего написанного он считает многотомное «Родословие», составленное для дочерей и не предназначенное для печати.
Впрочем, отцовская часть – «Жизнь Иванова» – была в конце концов издана в «Вагриусе» в 2005 году. Критики назвали книгу документальным романом.
Но возвращаемся к началу трудовой биографии. По окончании университета Лев был распределен в аспирантуру. Выдержал конкурсные экзамены, но затем положение изменилось, и в аспирантуру решили брать только с производства. Дело происходило осенью 1956 года – после событий в Венгрии, где «контрреволюцию» начали литераторы. Поэтому в СССР было решено «оздоровить идеологию». Так что вместо того, чтобы писать диссертацию о «Жизни Клима Самгина», Л. Аннинский стал делать подписи к фотографиям в журнале «Советский Союз», откуда через полгода был уволен за «профнепригодность». Пришлось, по его выражению, «пойти в литподенщики», что и определило дальнейший творческий путь будущего критика.
Попробовать, охватить, сопрячь, примирить. Понять каждого, сохранить внутреннее равновесие, придать «человеческое лицо» тому, что дала судьба; не поддаваться никакому яду, мороку, самообману, обрести тайную свободу – такие задачи ставил перед собой молодой критик. Озорством было напечататься параллельно в двух взаимоисключающих журналах того времени: в «Октябре» и «Новом мире». Это удалось только раз (в 1962 г.), но ругали озорника и там, и тут. Постепенно понял и даже привык к тому, что все неразрешимо, боль неутолима, счеты несводимы.
Ходил в литературе как кошка, сам по себе. Чувствовал себя естественно в центре общественной жизни, абсолютно вписываясь и состоянием, и поведением в «социальный контекст», но никогда не примерялся ни к каким «движениям» и «партиям». Не исключая и той единственной, через которую раньше «открывались все пути». В детстве был счастливым пионером. С комсомолом были связаны лучшие впечатления молодости: студенческие колхозные бригады, агитпоездки, стенгазеты, спорт. Но в партию вступать не захотел. И не вступил. Потом, в 1990 году, когда все вступившие врассыпную побежали вон из партии, сам себе сказал «спасибо», что бежать не пришлось.
Перу Льва Аннинского принадлежат книги: «Ядро ореха: Критические очерки» (1965), «Обрученный с идеей: «Как закалялась сталь» Николая Островского» (1971), «Василий Шукшин» (1976), «Тридцатые–семидесятые: Литературно-критические статьи» (1977), «Охота на Льва: Лев Толстой и кинематограф» (1980, 1998), «Лесковское ожерелье» (1982, 1986), «Контакты» (1982), «Михаил Луконин» (1982), «Солнце в ветвях: Очерки литовской фотографии» (1984), «Николай Губенко» (1986), «Три еретика: Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове» (1988), «Culture’s tapesty»: «Гобелен культуры» (1991), «Локти и крылья: Литература 80-х: надежды, реальность, парадоксы» (1989), «Билет в рай: Размышления у театральных подъездов» (1989), «Отлетающий занавес: Литературно-критические статьи о Грузии» (1990), «Шестидесятники и мы: Кинематограф, ставший и не ставший историей» (1991), «Серебро и чернь: Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века» (1997), «Барды» (1999, 2005), «Крепости и плацдармы Георгия Владимова» (2001), «Удары шпагой» (2003), «Архипелаг гуляк: Заметки нетеатрала» (2005), «Русские плюс…» (2001, 2003), «Какая Россия мне нужна» (2004), «Русский человек на любовном свидании» (2004), «Красный век» (2005), «Век мой, зверь мой» (2005) и другие, а также циклы статей в периодической печати, программы на ТВ и радио. Лев Аннинский – автор телепрограмм «Входящая натура» (1992–1994), «Сын и пасынок (Симонов и Гроссман)» (Национальная телевизионная премия «ТЭФИ», 1994), «Серебро и чернь», «Медные трубы» (Национальная телевизионная премия «ТЭФИ», 2005).
Литературный процесс в России – суть жизни Л. Аннинского. Этот процесс неразрывно связан с трагической историей нашей страны. Лев Александрович – знаток литературы, признанный критик и изучает процесс во всем его многоликом и противоречивом единстве.
Живет и работает в Москве.

У обозревателя "Родины", литературоведа Льва Аннинского более тридцати книг, посвященных творчеству Лескова, Писемского, поэтов Серебряного века, других классиков российской и советской литературы. Но вот что читаем в автобиографии Льва Александровича: "Думаю, наиболее значимо из всего написанного мною - тринадцатитомное "Родословие", составленное для моих дочерей и не предназначенное для печати. Там - жизнеописание моего отца и, соответственно, моих дедов-прадедов; запись рассказов моей матери и ее сестер; и точно такая же композиция, записанная со слов моей жены, - о ее предках.

Семья по Шолохову

Слышал, Лев Александрович, мечтали в детстве стать пожарной машиной или хотя бы пограничной собакой. Почему не случилось?

Рассказываю по порядку.

Родился я в 1934 году в Ростове-на-Дону. Лишь в безумную советскую эпоху, которая перевернула все с ног на голову, я мог появиться на свет. В иных обстоятельствах мои родители никогда не познакомились и ни за что не соединились бы.

Батя - донской казак Александр Иванов из станицы Новоаннинской. В 1926 году он приехал на учебу в Москву, увидел, сколько тут Ивановых, и решил взять псевдоним по названию малой родины. Его отец и мой дед Иван Иванов был станичным учителем. Преподавал до октября 1917-го, потом Ивана Васильевича раскулачили, расказачили, жизнь раскурочили, даже в тюрьму на время упекли.

Четверо его сыновей распределились, можно сказать, классически. По Шолохову.

Андрей пошел по стопам отца и всю жизнь учительствовал. Иван-младший в Гражданскую стал командиром бронепоезда белогвардейцев, воевал против армии Фрунзе в Крыму, уплыл с врангелевцами в Болгарию, через несколько лет примкнул там к "Союзу возвращения на Родину" и в 1926 году вернулся в Советскую Россию. Отсидел свое, искупил вину, получил персональное прощение от "всесоюзного старосты" Калинина. А еще двое братьев, Александр и Михаил, сразу подались к большевикам, вступили в комсомол, затем в партию. И на Великую Отечественную тоже уходили вместе, добровольцами.

Оба погибли, успев, правда, до того жениться на еврейских девушках. Одной из них была моя мама, Хана Залмановна Александрова.

Она родом из Любеча Черниговской области. Мою бабушку Брониславу Бенционовну Гершенович в 1921 году убили бандиты-галаковцы. Встретили на сельской дороге, спросили: "Жидовка?" Бабушка молила о пощаде, говорила, что дома ждут дети. Ей приказали бежать и выстрелили в спину... Так моя мама в шестнадцать лет осталась сиротой и удрала с Украины к родному брату, работавшему в Москве в ГПУ.

Все это и сделало возможной встречу еврейки Ханы Александровой и казака Александра Иванова-Аннинского, в тот момент студента МГУ-2. В результате их романа на свет появился я. Подкидыш.

- А почему вы родились в Ростове, если ваши родители познакомились в Москве?

Тоже интересная история. Мой отец был такой ходок, что только держись! Он имел двух или трех жен и ни с одной официально не расписался. Включая мою маму. Жили в гражданском браке. Будучи на седьмом месяце беременности, мама поехала к сестрам в Ростов, чтобы вместе с ними отметить еврейскую Пасху. В один из дней подхватила на руки маленького племянника Вадима, и... у нее начались схватки, отошли воды. Маму отвезли в роддом, я появился на свет семимесячным и должен был помереть, тогда недоношенных не выхаживали. Разок не принесли бы на кормление и - все, малютке каюк. Но Хана почувствовала угрозу жизни ребенка и заявила врачам, что разобьет стекла в палате и сбежит с младенцем через окно.

Как видите, мама вместе с сестрами выходила заморыша. Еще долго я оставался слабеньким, пока казачки не посоветовали купать меня в прохладной воде. Помогло! Я стал цепляться за жизнь, постепенно окреп. И до сих пор остаюсь моржом. Каждое утро принимаю холодный душ.

- С этим ясно. С пограничной собакой пока не очень понятно.

В 1939 году режиссер Татьяна Лукашевич снимала фильм "Подкидыш" по сценарию Рины Зеленой и Агнии Барто. Крылатая фраза "Муля, не нервируй меня!" - оттуда. Один из эпизодов картины записывали в детском саду киностудии "Мосфильм". По воле случая, я попал в массовку и пережил свою минуту славы. Наверное, надо объяснить мое появление среди воспитанников этого детсада?

После университета отец не стал, как собирался, писать диссертацию у академика Струмилина, а устроился продюсером на "Мосфильм", где ему пообещали жилье. Действительно, нам дали комнатку в знаменитом Жилдоме на Потылихе, в двух шагах от студии. Отдельную трехкомнатную квартиру выделили Сергею Эйзенштейну, а остальные превратили в коммуналки: в каждой комнате - по семье. Но мы и это почитали за счастье!

Моя нянька не могла выговорить слово "продюсер" и называла отца "проседуром". Батя работал, а я, как и положено советскому ребенку, ходил в садик. Ведомственный, для детей сотрудников "Мосфильма". И вот однажды к нам приехала съемочная группа. Вернее, пришла. Пешком. Все ведь было рядом! Сначала снимали общие планы, а потом мне предложили небольшую роль со словами. Думаю, из-за того, что в кадре я выглядел комично. Пухленький, нескладный рохля с аккуратной челкой. На репетиции все ребята бежали с криками "Ура!", и только я понуро брел позади со спустившейся бретелькой на штанах и вздернутой кверху брючиной. Даже моя старшая дочь, в шестидесятые годы впервые посмотрев "Подкидыша" по телевизору, громко рассмеялась, когда увидела меня на экране: "Папка! Папка! Какой смешной!"

А сцена с моим участием снималась так. Тетенька, которая, как я узнал много позже, была режиссером фильма, попросила запомнить текст. Я послушно повторял за Лукашевич, что хочу стать танкистом или летчиком. Когда мне возражали, дескать, мал еще, спрашивал: "Ну, хотя бы пограничной собакой можно?" Я произносил реплики, не подозревая, что кинокамера работает и идет съемка. Потом отдельно сняли Веронику Лебедеву, сыгравшую главную героиню картины, кадры смонтировали, и получился как бы наш диалог.

И вот теперь, наконец, отвечаю на ваш вопрос о пограничном псе. Моя карьера литературного критика с самого начала складывалась так, что я оказался между либералами и ортодоксами. Конечно, я хотел быть вместе с Лакшиным, Буртиным, Виноградовым и другими авторами журнала "Новый мир". Но они не пустили меня в свою компанию, и вскоре я понял причину. Им нужны были бойцы, готовые насмерть стоять за либеральные идеи. А я по характеру никакой не воин. Идти к правым уже мне не хотелось, в итоге навсегда остался между одними и другими. Пограничником. Или, если изволите, пограничной собакой, которая так и не влезла ни в чью конуру.

- Значит, фильм оказался вещим?

В известном смысле. Но это выяснилось через десятилетия, а тогда я снялся в эпизоде и забыл. Тем более что вскоре началась Великая Отечественная война. Мне было семь лет, а отцу шел тридцать девятый год. Как член парткома киностудии он имел бронь от призыва, но 22 июня 1941го записался добровольцем, получил звание старшего политрука и уже через неделю отбыл на фронт с маршевой ротой. Домой он не вернулся, поэтому помню его плохо.... Отцом или - Боже, упаси! - папой называть себя мне запрещал. Только батей, в крайнем случае - Сашей.

Встреча с батей

- Как вы простились?

Перед уходом на фронт отец успел проводить нас в Свердловск к дальним маминым родственникам. Там, в эвакуации, я по-настоящему почувствовал: бати нет! По ночам давился слезами и боялся, что кто-то услышит мой плач. В 43м мы возвратились в свою комнатушку в Жилдоме. Кончилась война, но мама и я продолжали верить, что отец обязательно вернется. На все запросы нам приходил стандартный ответ: "В списках не значится". Мы ждали до осени 1955 года, когда в Москву к Никите Хрущеву приехал немецкий канцлер Конрад Аденауэр и страны договорились обменять последних военнопленных. После этого мама, рыдая, убрала с письменного стола батины бумаги. Десять лет к ним не притрагивалась!

Я стал приучаться к мысли, что никогда более не увижу отца. Свыкался с трудом, в глубине души жила надежда, что не может человек бесследно исчезнуть, должна остаться какая-то ниточка, зацепка...

Через много лет узнал, что эшелон, в котором отец ехал на фронт, под Идрицей разбомбили немцы. Те, кто выжил, пошли не в сторону передовой, а по направлению к Невелю, где будущий маршал Еременко собирал разрозненные части. Но и до Невеля отец не добрался, сгинул на полпути. Я ездил в Псковскую область, обходил деревню за деревней, однако новой информации не добыл. Думал, так никогда и не выясню ничего.

И вдруг через какое-то время у меня дома раздался звонок от человека, который сказал, что знает, как и где погиб отец. Можете представить мое состояние? Оказалось, батю расстреляли украинские полицаи. Летом 42го года в Полоцке...

Мы встретились со звонившим. Михаил Скрябин долго, но безрезультатно искал меня, поскольку думал, что наша фамилия пишется через букву "е" в середине слова. Лишь потом кто-то подсказал ему, что мы - Аннинские. Михаил Сергеевич познакомился с батей в 1940 году в Батуми на съемках фильма "Два командира". Отец был директором картины, а 17летний Скрябин - фотографом группы. Когда началась война, он ушел на фронт и под Великими Луками попал в плен. Снова Скрябин увиделся с моим отцом в 42м в оккупированном немцами Полоцке. Батя рассказал, что под Идрицей ему перебило ноги осколком мины. Он наверняка там и погиб бы, истек кровью, если бы не ехавшие мимо крестьяне. Те подобрали раненого и отвезли в ближайший госпиталь, предварительно сняв с бати гимнастерку со звездой политрука на рукаве, иначе немцы поставили бы его к стенке.

Пока отец лечился, фронт ушел далеко на восток. Батя устроился гардеробщиком там же, в госпитале. Выдавал шинели да пальто. Ну и тайно снабжал партизан медикаментами. Кто-то донес фашистам об этом, и батю арестовали. После короткого суда приговорили к смертной казни. Когда вели на расстрел, отец скинул с головы шапку, сорвал с глаз повязку и сказал: "Казаки принимают пули только так..."

На месте гибели бати сейчас стоит стела в память о двадцати тысячах советских людей, казненных в годы Великой Отечественной войны. Я побывал там. Как и на реке Уща, на берегу которой отец получил ранение в ноги. Я такое чувство там испытал, словно меня окликнули с того света...

Рукопись деда

- А когда вы решили сесть за летопись семьи, Лев Александрович?

Филфак Московского университета я окончил в 56-м году, сдал экзамены в аспирантуру, но меня не взяли из-за отсутствия трудового стажа. Побыл безработным, постепенно начал печататься, понемногу обретался как литературный критик. Прошло еще лет десять, и в середине 60-х годов случилось следующее. Моя казачья тетка Марья Ивановна Иванова огорошила меня вопросом: "А ты знаешь, что твой дед, когда его раскулачили и запретили быть учителем, работал кассиром в фотоателье в Новочеркасске и в свободное время писал родословную?" Я ухватился за фразу: "А рукописи сохранились?" Тетка отдала мне листы, на первом из которых падающим учительским почерком было написано: "История семьи Ивановых". Дед дошел по пугачевских времен, много всякого накопал. Остановился на своей жизни, черту 1917 года не переступил. Иван Васильевич страшно переживал, что потерял место в школе, а младшие сыновья, приняв сторону советской власти, по сути, отказались от него.

- Помогло?

JSINCUT4- Конечно. Во-первых, деда больше не жучили, во-вторых, сыновей оставили в покое, дав возможность двоим из них погибнуть за Родину...

Словом, дедовскую рукопись я привез в Москву и отдал перепечатать на пишущей машинке. Так в моих руках оказалась история семьи объемом в четыре печатных листа. Я внимательно все прочел и... поставил брошюру на книжную полку. А потом начал возвращаться к ней, пока не почувствовал, что летопись не завершена, в ней не хватает рассказов о сыновьях Ивана Васильевича, в частности, о моем бате.

И я решил написать, как он сам написал бы о себе.

К тому моменту у меня уже вышло три или четыре книжки критики, поэтому какой-никакой литературный опыт имелся. Начал я с того, что пришел к маме и попросил ее подробно рассказать о своей жизни, о семье, о моем отце, об их знакомстве. Все! До малейших деталей. Потом с той же просьбой обратился к маминым сестрам - тете Любе и тете Розе.

Так появился первый том - "Три дочери Залмана". Сначала старшая излагает исповедь свою, потом - средняя и младшая... Еще в процессе написания я дал себе слово, что делаю это не ради издания большим тиражом, а, что называется, для внутреннего пользования. Я столько мучений каждый раз терпел при выпуске очередной книжки критики! Меня буквально мордовали редактора! Поэтому решил, что летопись никому не дам корежить. В конце концов, это приватная история, жизнь одной семьи, до которой остальным не должно быть дела! Почему кто-то должен лезть ко мне с редакторскими замечаниями? Спасибо, не надо, сам справлюсь!

Словом, нашел частную типографию (она называется "Радуга"), где за относительно небольшие деньги согласились напечатать книгу очень скромным тиражом - не более сотни экземпляров. Максимум! Ведь летопись предназначалась в первую очередь для моих дочерей. Ну, и для остальной родни с друзьями.

Записав историю трех сестер, я посчитал, что могу браться за книгу о бате. Все-таки мама, тетя Люба и тетя Роза рассказали об отце много такого, о чем он сам вряд ли согласился бы говорить вслух. Я нашел ветеранов "Мосфильма", поехал в Новоаннинскую, отыскал всех, кто знал Сашу Иванова, сына Ивана-учителя. Собрал воспоминания, добавил батины записи, дневники, конспекты, в результате получился полноценный трехтомник, который я назвал "Жизнь Иванова": "Учителев сын", "Чистки", "Рядовой политрук". В каждом томе - страниц по восемьсот. Книги снова отпечатал в "Радуге" ограниченным тиражом.

- Сколько времени заняла у вас эта работа?

Суммарно - лет десять. Это стало главным делом моей жизни, фактически только им я и занимался. Литературная критика отошла на второй план, писал статьи, чтобы не выпасть из профессии. Ну и для прокорма, разумеется. На летописи я ведь ничего не зарабатывал, только вкладывал.

А дальше случилось следующее. Как критик я много раз комментировал прозу Георгия Владимова, автора "Верного Руслана", "Генерала и его армии". Крупное издательство готовило собрание сочинений Георгия Николаевича, и меня попросили написать к нему предисловие. Как-то разговорился с редакторами. Спрашивают: "А о чем вы сейчас еще пишете? Только о Владимове?" Отвечаю: "Нет, не только". И рассказываю, как по крупицам восстанавливаю жизнь пропавшего без вести отца. Редактор говорит: "Дадите почитать?" Почему же нет? Пожалуйста! Принес три тома. За неделю их изучили и предложили переиздать, предварительно ужав до одной книги. Я согласился и сам сократил часть записей, без которых можно было обойтись. "Жизнь Иванова" выпустили тиражом четыре тысячи экземпляров. Да, на фоне ста семидесяти тысяч моего исследования о Лескове вроде бы мизер, но так ведь и литература другая! Для мемуаров о мало кому известном человеке - цифра солидная. И эти четыре тысячи раскупили, вот что важно!

Шурочка-"берегиня"

- Но и это не конец истории?

Слушайте.

Издал я книги о маме и ее сестрах, об отце, а потом моя жена Шура, Александра Николаевна Коробова, говорит, выбрав подходящий момент: "Скажи, Лёва, а для кого ты это пишешь?" Я даже опешил в первую секунду: "Ну как для кого? Для Маши, Кати и Насти, наших с тобой дочерей!". Шура продолжает: "Ага, значит, они все-таки не только твои, но хотя бы немного и мои?"

Мне дважды повторять не надо, обычно понимаю с первого раза. Говорю: "Шурка, садись, рассказывай". Так получился еще один том - "Дом в Леонтьевском". Жена выросла в этом переулке, жила в квартире, которая непонятно как досталась ее матери. Мы с Шурой вместе учились в университете, правда, она на курс младше. Познакомились в студенческой агитбригаде в 1956 году. Шура как-то сказала: "Ты отца не звал папой, я тоже". Спрашиваю: "А ты почему?" Говорит: "Мне запретили". И поведала свою историю.

Если воспользоваться терминологией Гумилева, по происхождению я - потомок двух субэтнических поднаций, а Александра Коробова - чистокровная русская. Отец ее был однодворцем, иными словами, обедневшим дворянином из города Карачев Брянской губернии. Женился на землячке, которая оказалась бесплодной, не могла рожать детей. Семья перебралась в Москву, поселилась в Леонтьевском. Для присмотра за хозяйством взяли девушку из деревни Юрятино. Такое порой случается: домработница со временем родила домохозяину дочь. Назвали ее Шурочкой. Николай Степанович дал ребенку свое отчество и фамилию, но вслух называть себя папой запретил. Шура обращалась к нему как к дяде Коле. Он умер в 1942 году. А вот законная жена Коробова, Александра Петровна, относилась к Шурочке очень хорошо, стала ее крестной мамой, по сути, воспитывала как собственную дочь.

- Да у вас союз внебрачных, Лев Александрович!

Ровно это мне и Шура сказала: "Мы с тобой похожи". Так у нас все началось с ней...

- Но ведь и с изданием "Дома в Леонтьевском" ваша летопись не закончилась?

Историю предков я, как мог, восстановил и рассказал, однако наша с Шурочкой жизнь никак ведь не была там описана!

Мы с женой всегда вели дневники. Она с семи лет, я - с десяти. Вот так получилось! Я прирожденный графоман, Шура - не хуже. Каждый исписал за долгие годы по стопке общих тетрадей. Делали записи почти ежедневно. Все остановилось с нашей женитьбой. Началась семейная жизнь, пошли дети, стало не до того. Но записи, относящиеся к периоду детства, юности и молодости, сохранились. Так появились еще четыре тома. Голубенькие - "Лёка... Лёшка", "Лёсик... Лёська" - мои, желтенькие - "Шурёнка... Шурка", "Шура... Шурочка" - жены. Готовил рукописи к печати и издавал их я практически одновременно.

- Вас в детстве звали Лёкой?

Это все еврейские штучки! Никто - ни мама, ни тетки - не хотели называть меня нормально - Лёвой. Что за имя такое - Лёка? Я ненавидел его! Правда, Лёсик звучало еще хуже. Когда мы с Шуркой стали встречаться и дело подошло к женитьбе, моя будущая теща, Анна Лихоманникова, та самая деревенская барышня, с которой однодворец Николай Коробов прижил ребенка, спросила у дочери: "Как звать-то твоего ухажера, Шур?" Она ответила: "Лёсик". Анна Никитична возмутилась: "Лёсик-пёсик? Нет, нам этого не надо. Лёва - и никаких гвоздей". Так и закрепилось.

Я вот сказал вам, что Шуру воспитывала мама Саша, законная жена Коробова, но и Анна Никитична в нужный момент веское слово сказала. В 57м году Шура забеременела нашей старшей дочерью Машей. И моя мать вдруг начала настаивать на аборте. Мол, необходимо учебу закончить, образование получить, а потом уже детей заводить. Вот тут и выступила родная мама Шуры. Она категорически заявила: "Никого не слушай, дочь. Рожай! Неужели не вырастим, не поможем?"

И действительно справились...

- Четыре тома дневников - жены и ваших - подвели черту под летописью семьи?

Нет, это был еще не финал. В качестве заключительного аккорда я выпустил совместный с Шурой том "Состоялись". Он начинается с поездки с университетской агитбригадой и заканчивается нашей женитьбой. Перед изданием книги я только эпилог добавил, больше ничего не менял...

С Шурочкой мы счастливо прожили сорок пять лет, а потом случилась беда... В апреле 2006-го меня позвали на научную конференцию по литературе в Польшу. Мы поехали вдвоем, остановились в отеле под Варшавой. И вот в один из дней Шура разбудила меня в шесть часов утра словами: "Лёва, я умираю". В первую минуту я страшно испугался, побежал на улицу, потом вернулся в гостиницу, начал звать на помощь. Приехала "скорая", отвезла Шуру в госпиталь, я весь день неотрывно сидел рядом. К вечеру жене вроде бы стало чуть лучше, врачи разрешили лететь домой. Конечно, я тут же свернул командировку, мы возвратились в Москву. Пошли к знакомым специалистам, и они сказали, что Шура перенесла инсульт...

Четыре с половиной года мы не отпускали ее на тот свет, держали всеми силами. Сиделку наняли, лучшие лекарства покупали... Шурочка потихоньку теряла память, без видимой причины начинала плакать. Я сидел рядом, и по моим щекам тоже текли слезы. Постепенно Шура всё и всех забыла, даже меня перестала узнавать. Последнее, что спросила: "Ты на мне женишься?" Я ответил: "Женюсь..."

В 2010 году наша Шурочка ушла навсегда. Тогда я собрал ее рукописи, статьи в два прощальных тома "Берегиня". Так закончилась моя родословная эпопея под общим названием "Ветви". Больше ничего к ней не прибавлял. Не могу, не выдерживаю. Да и хватит уже, наверное. Абсолютно убежден, что эти тринадцать книг - лучшее из написанного мною в жизни, главное, что оставлю детям.

Вот вам моя исповедь.

Дело в нас

- История вашего рода помогает проследить исторические закономерности, как вам кажется, Лев Александрович?

Знаете, когда начал восстанавливать биографию отца, был счастлив уже тем, что хоть какую-то малость смог выяснить. Где воевал, как погиб... Глобальных целей перед собой не ставил. А теперь оглядываюсь и понимаю, что та эпоха безвозвратно прошла и мои родители всю жизнь шли по тупиковому, смертельно приговоренному пути. С этим невозможно примириться, и сегодня я их всех жалею. Батю в том числе.

А мое поколение - последние идеалисты. Мы верили в коммунистические идеалы, которые на поверку оказались химерами. С другой стороны, без этой веры не удалось бы выиграть войну. Страна, находившаяся на краю жесточайшего поражения, сумела выкарабкаться и победить.

Может, и хорошо, что ваш отец не дожил до 56-го года и ХХ съезда? Он ведь завещал матери воспитать вас верным сталинцем.

Да, именно так и написал на томике "Тихого Дона", который в день ухода на фронт подарил любимой Хануле. Думаю, поэтому роман Шолохова и был долгое время моей любимой книгой. Я словно получил ее из рук бати.

Но все равно нет ничего хорошего в том, что его убили в сорок лет, а я вырос и всегда чувствовал свое горе и безотцовщину.

А что касается Сталина... В 1962 году я познакомился с Надеждой Мандельштам, вдовой Осипа Эмильевича. Меня позвали в дом, где была Надежда Яковлевна. Мы неожиданно разговорились. В то время я увлекался Бердяевым, Булгаковым и прочими представителями так называемой антиленинской гвардии. В беседе постоянно на них ссылался, а Мандельштам отзывалась не слишком уважительно, несла моих тогдашних кумиров по всем кочкам. Понятное дело, я взвился и решил приложить Сталина, думая, что тем самым смогу разозлить Надежду Яковлевну. И 37-й год вспомнил, и войну, выигранную на солдатской крови. Мандельштам заткнула мой фонтан одной фразой: "Дело не в нем, дело в нас". И я замолчал. На всю жизнь. И когда потом мне начинали рассказывать про плохих правителей, всякий раз повторял эти слова: "Дело в нас".

Это к вопросу о том, чему учит история...

ТВОРЧЕСКАЯ МАСТЕРСКАЯ

"Не хочу общаться с особями. Мне интересна личность"

- Вы пишете или на машинке печатаете?

Только от руки. Потом уже набираю текст на компьютере. Печатаю я очень быстро и хорошо, но писать надо ручкой. Тогда лучше чувствуешь слово.

- Рукописи храните?

Нет, конечно. Никакой квартиры не хватит. Для книжек свободное место найти бы!

- Сколько томов в вашей домашней библиотеке?

Никогда не считал. Несколько тысяч - это точно. Плюс те, что на даче в Переделкине, на квартире у матери.

- Все прочитаны?

Как минимум - пролистаны. Начинаю просматривать и понимаю, стоит углубляться или лучше не терять время. Наверное, это профессиональная черта литературных критиков, имеющих дело со словесной рудой. Далеко не всегда нужно долго и внимательно читать то, что издано. Много всякой ерунды печатают... Спасает быстрочтение.

- И каков процент макулатуры, на ваш взгляд?

Среди того, что через меня прошло? Более половины, процентов шестьдесят. Много...

Наиболее интересный прозаик в моем поколении - Георгий Владимов. Конечно, и Василий Аксенов - заметное явление, но ближе всех мне был именно Владимов. Мы долго состояли в переписке, бывали друг у друга в гостях, потом я сделал о нем книжку и отправил с надписью во Франкфурт-на-Майне, где жил Георгий Николаевич. Бандероль из Германии вернулась: Владимов к тому моменту умер. Хоронить его привезли в Москву, я участвовал в траурной церемонии...

- Вы говорили, что обычно сторонились тех, о ком писали.

Да, мне это мешает. И с Владимовым я не стремился вступить в личный контакт, инициатива была его. Похожая история с Евтушенко. Не я делал первый шаг навстречу. Личные знакомства отвлекают. Я не хочу общаться с особями, мне интересна личность, а она - в текстах.

- Разочаровываетесь при приближении?

Получаю информацию, которая мне не очень нужна или никуда не ведет.

Выдающихся среди них мало. Выделяется Людмила Котова.

В каждом номере журнала "Дружба народов" пишу о тех, на кого стоит обратить внимание.

- Включая раскрученные имена?

Кого имеете в виду? Про Пелевина и Сорокина я давно все написал. Первый талантливее, второй - наглее... Но я никого не критикую.

- Почему?

Не люблю учить авторов жить, объяснять им, что они сделали хорошо, а что плохо. Должны понимать это без моих слов, если считают себя литераторами. Свою задачу вижу в том, чтобы истолковать факт появления именно такого текста. Иногда в скобках могу сказать, что мне не нравится, но писать об этом не буду. Гораздо существеннее понять, что с нами происходит. Кстати, это шукшинская формулировка.

ВОПРОС К СЪЕЗДУ

Нужна ли школьнику семейная история?

- В апреле состоится Всероссийский съезд школьных учителей истории. Ваш пример - другим наука?

В написании семейной родословной? Тринадцать томов - это все-таки титанический труд. Для начала можно было бы провести урок семьи. Дать ребятам задание написать сочинение о дедах-прадедах. Уверен, большинство почти ничего не знает о них. А так придется расспросить родителей, заполнить пробелы. Глядишь, кто-то заинтересуется, начнет восстанавливать генеалогическое дерево рода. Начинать всегда надо с малого.

Критик, писатель, публицист

Родился 7 апреля 1934 года в Ростове-на-Дону. Родители: Александр Аннинский и Анна Александрова. Отец по происхождению казак из станицы Ново-Аннинской. Мать - из города Любеча. У родителей Л. Аннинского оказалась общая дорога: ликбез - наробраз. Получив высшее образование, оба попали на ниву просвещения. Отец из преподавателей вуза перешел в продюсеры "Мосфильма". В 1941 году пропал без вести на фронте. Мать так и осталась на всю жизнь преподавателем химии в техникуме.

В детстве Лева ходил в детский сад. Родители были на работе или в командировках, и большую часть времени он проводил в детском саду или во дворе. В юношеском возрасте на мироощущение, по его собственному признанию, влиял кто угодно: мифы Древней Греции, исторические романы, оставшиеся на отцовской полке (Стивенсон, Эберс, Антоновская и т.д.), потом - Горький, Толстой, Писарев, Белинский. Склонный от природы к логике и систематике, в выборе жизненных ориентиров он полагался больше на чутье и интуицию. Рано ознакомился с трудами философов, включая Канта и Гегеля, и пришел к предположению, что марксизм - это железная клетка, в которой безопасно и сквозь прутья которой "смотри куда хочешь". Потом клетка перестала существовать: он прочел Бердяева, Шестова, Розанова, Булгакова, Федорова, Федотова.

В комсомольском возрасте из озорства и любопытства стал заглядывать в церкви. Возникло непонятное, затопляющее душу ощущение счастья, причем в любой церкви: в православной, католической, протестантской. Однако эпидемии крещений не поддался и верующим не стал.

Окончил филологический факультет МГУ. Выбора профессии не было - был выбор специальности, каковою стала русская литература. Еще в 8-м классе, с первых сочинений, Лев решил заниматься ею и только ею. Причем в любом профессиональном качестве. Если бы он не стал литературным критиком, то стал бы учителем-словесником. Он был готов делать все что угодно: читать, работать в музее, библиотеке - лишь бы находиться в царстве русских текстов.

Как ни странно, первая его собственная публикация оказалась в жанре карикатуры. Рисунки были напечатаны в университетской многотиражке и в газете "Московский комсомолец". Первый текст, прошедший в печать, появился в той же университетской многотиражке осенью 1956 года. Это была рецензия на знаменитую публикацию того времени - роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". Дальше последовала череда "редакционных коллективов" и изматывающая тяжба за каждое слово в каждой публикации. С тех пор у Л. Аннинского вышло порядка двух десятков книг и тысяч пять (!) статей. Однако наиболее значимым из всего написанного он считает тринадцатитомное "Родословие", составленное для дочерей и не предназначенное для печати.

По окончании университета он был распределен в аспирантуру. Выдержал конкурсные экзамены, но затем ему сказали, что положение изменилось и теперь в аспирантуру берут только с производства. Это происходило осенью 1956 года - после событий в Венгрии, где "контрреволюцию" начали литераторы. Поэтому в СССР было решено "оздоровить идеологию". Вместо того, чтобы писать диссертацию, Л. Аннинский стал делать подписи к фотографиям в журнале "Советский Союз", откуда через полгода был уволен за "профнепригодность". Пришлось, по его выражению, "пойти в литподенщики", что и определило весь дальнейший творческий путь будущего критика.

Попробовать, охватить, сопрячь и примирить. Понять каждого, сохранить внутреннее равновесие, придать "человеческое лицо" тому, что дала судьба; не поддаваться никакому яду, мороку, самообману, обрести тайную свободу - такие задачи ставил Л. Аннинский перед собой. Его озорством было напечататься параллельно в двух взаимоисключающих журналах того времени: в "Октябре" и "Новом мире". Это удалось только раз, но ругали его и там, и тут. Постепенно он понял, и даже привык к тому, что все неразрешимо, боль неутолима, счеты несводимы.

Л.Аннинский признался, что всегда чувствовал себя естественно в центре общественной жизни, абсолютно вписываясь и состоянием, и поведением в "социальный контекст", но никогда не примерялся ни к каким "движениям" и "партиям". Не исключая и той единственной, через которую раньше "открывались все пути". В детстве был счастливым пионером. С комсомолом были связаны лучшие впечатления молодости: студенческие колхозные бригады, агитпоездки, стенпечать, спорт. Но в партию вступать не захотел. И не вступил. Потом, в 1990 году, когда все вступившие врассыпную побежали вон из партии, он сам себе сказал "спасибо", что бежать не пришлось.

Перу Льва Анненского принадлежат книги: "Ядро ореха. Критические очерки" (1965), "Обрученный с идеей. ("Как закалялась сталь" Николая Островского)" (1971), "Василий Шукшин" (1976), "Тридцатые-семидесятые; литературно-критические статьи" (1977), "Охота на Льва (Лев Толстой и кинематограф)" (1980, 1998), "Лесковское ожерелье" (1982, 1986), "Контакты" (1982), "Михаил Луконин" (1982), "Солнце в ветвях (Очерки литовской фотографии)" (1984), "Николай Губенко" (1986), "Три еретика. Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове" (1988), "Culture"s tapesty" ("Гобелен культуры") (1991), "Локти и крылья. Литература 80-х: надежды, реальность, парадоксы" (1989), "Билет в рай. Размышления у театральных подъездов" (1989), "Отлетающий занавес. Литературно-критические статьи о Грузии" (1990), "Шестидесятники и мы. Кинематограф, ставший и не ставший историей" (1991), "Серебро и чернь. Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века" (1997), "Барды" (1999) и другие, а также циклы статей в периодической печати, программы на радио.

Литературный процесс в России - суть жизни Л.Аннинского, его биография. В свою очередь этот процесс неразрывно связан с трагической историей нашей страны. Лев Александрович - знаток литературы, признанный критик, изучает процесс во всем его многоликом единстве. Он считает, что великая русская литература возникла как коррелят Российской империи. "Сначала литература подводит под крепость державы душевный, "домашний" фундамент (Державин), потом наступает момент равновесия личностного и имперского начал (Пушкин, Толстой), потом личность начинает расшатывать государственную крепость и пророчит ей гибель (Достоевский, Блок). Советская литература - реакция на этот сюжет: сначала личность яростно стирается, растворяется в государстве, сливается с ним; возникает то, что называется литературой большого стиля. Момент равновесия опять-таки переходит в яростный бунт личности против подавления ее государством, и возникает литература трагического звучания (от Маяковского к Мандельштаму, от Шолохова к Платонову и к Гроссману). Будущее человечество станет попеременно вспоминать героическую и трагическую стороны этой истории в зависимости от того, что у человечества будет болеть".

Живет и работает в Москве.