Лукин мот любовью исправленный краткое содержание. Комическая опера. Поэтика комедии "Щепетильник": синтез одо-сатирических жанровых формант

Владимир Игнатьевич Лукин (1737–1794) был чиновником времен Екатерины II (секретарем при кабинет-министре И.П. Елагине) и литератором. Он любил театр, переводил и переделывал, как было принято в ту эпоху, произведения других авторов, прежде всего французские комедии. Лукин совместно с Д.И. Фонвизиным, Б.Е. Ельчаниновым и другими молодыми драматургами развивал мысль о необходимости национального театра. В 1765 г. Лукин издал свои пьесы – «Мот, любовью исправленный» , «Щепетильник», «Пустомеля» и др., сопроводив издание предисловиями и комментариями.

Появление «Предисловия к комедии „Мот, любовью исправленный“» Лукин объяснил необходимостью уточнить цели трудов комедиографа, которые, по его убеждению, связаны с требованием «искать осмеяние пороков и своего собственного в добродетели удовольствования и пользы моим согражданам, доставляя им невинное и забавное времени провождение». Горизонты ожидания русской публики («соотчичей», «одноземцев») должны быть определены, по мнению Лукина, желанием видеть «человека, одаренного изящными качествами, пространным воображением, важным изучением, даром красноречия и плавным слогом» (128).

Лукин был также убежден, что тематика комедии должна быть актуальной, общественно-злободневной и животрепещущей. Таковой является, в частности, тема «позорного мотовства», от которого «приходят в бедность, от бедности в крайность, а от крайности в дела предосудительные» (129). В подтверждение своих слов Лукин художественно-публицистическими средствами нарисовал, не жалея красок, картину общественно-государственной беды, когда моты в карточной игре спускают целые состояния: «Иные подобны бледностию лиц мертвецам, из гробов встающим; иные кровавыми очами – ужасным фуриям; иные унылостию духа – преступникам, на казнь ведущимся; иные необычайным румянцем – ягоде клюкве; а с иных течет пот ручьями, будто бы они претрудное и полезное дело с поспешностию исполняют» (130–131). Картина усилена некоей статистической справкой: таких мотов, писал Лукин, «видел я более ста человек», «будет их так <…> целая сотня».

В авторском примечании к этой картине (в частности, по поводу сравнения цвета лиц игроков с цветом клюквы, а не какой-то другой – «нерусской» – ягоды) значится: «Надлежит в русском быть чему ни есть русскому» (130). Это программное заявление Лукина. В «Предисловии» он будет поэтапно развивать именно эту мысль. Так, иронически Лукин уподобил описанные картины мифологическим сценам и героям. Однако заметил, что «удобнее сделать <…> пример русский, потому что митологию <мифологию> у нас немногие еще знают». Иными словами, во всех видах литературной работы следовало, по мнению Лукина, ориентироваться на русского зрителя и читателя, на его культуру и особенности психологии и демонстрировать русские реалии.

Указывая, что «господин де Туш своим «Мотом»» дал образец «благородной комедии превосходного сочинения» и что «сей великий автор в своих комедиях достоин подражания» (132), Лукин подчеркнул, что по-своему (на основе русских фактов и феноменов) создал и главного героя Добросердова, и слугу его Василия; да и «прочие в комедии моей лица, – писал он, – старался я всевозможно сделать русскими» (134).

Первым аргументом в утверждении этой позиции Лукин сделал положение о том, что «мыслить все люди могут» – вне зависимости от сословия, к которому они принадлежат. Эта великая гуманистическая мысль последовательно развита автором комедии и «предисловия» к ней. Так, суждение о том, что «во всех переведенных комедиях слуги превеликие бездельники», а требуется «научить усердию к господам своим и поступкам, всякому честному человеку приличным», – лишь первое и очевидное. Главное в другом: «Слуга де Тушева Мота вольный, а Василий крепостной» (134). Отсюда вытекает и разница в разработке характера, поскольку мотивация поступков слуги-француза и слуги-русского принципиально разнится. Лукин провозглашал: «вольность сия драгоценная вещь» (134), и ценности свободы и человеческого достоинства воспринимаются слугой-французом и русским Василием в силу условий их собственной жизни.

При функциональной общности в контексте произведений отличаются друг от друга и образы злых гениев во французской комедии и в пьесе Лукина: «Ложный друг де Тушева Мота с моим Злорадовым весьма несходен». Различны в своей разработке и близкие в системно-функциональном отношении женские образы. Так, Лукин писал: «в княгине <в русской пьесе> ни с каким женским в де Тушевой комедии лицом подобия никто не сыщет» (135).

Этой же мыслью о необходимости отражения на сцене русской самобытности проникнуты и другие произведения Лукина. Так, комедию «Щепетильник» драматург сопроводил двумя авторскими критическими материалами - «Письмом к господину Ельчанинову», соавтору ряда его произведений и единомышленнику, и «Предисловием», помещенным в собрании сочинений вслед за «Письмом» (1768). Обращаясь в первом из них к Ельчанинову, Лукин писал: «Я думаю, что не забыл ты своей просьбы, которою нередко убеждал меня к преложению Boutique de Bijoutier на наши нравы». Оригиналом названа «аглинская <английская> сатира», которую Ельчанинов рекомендовал «к переделанию в комическое сочинение» (141).

Пожелание своего единомышленника Лукин счел разумным, поскольку мечтал о «всенародном театре». В одном из примечаний к «Письму» он дает «сведения» для «всякого человека, пользу общественную любящего»: «Со второго дня святой пасхи открылся сей театр; он сделан на пустыре за Малою Морскою. Наш низкой степени народ толь великую жадность к нему показал, что, оставя другие свои забавы, из которых иные действием не весьма забавны, ежедневно на оное зрелище сбирался. Играют тут охотники, из разных мест собранные <…>. Сия народная потеха может произвесть у нас не только зрителей, но и со временем и писцов <писателей>, которые сперва хотя и неудачны будут, но в следствии исправятся» (141). Примечание завершается утверждением: «сие для народа упражнение весьма полезно и потому великой похвалы достойно».

Для такого «всенародного театра», по мнению Лукина, и следует писать. При этом на русской сцене нужен не «бижутиер» (слово «Bijoutier» не усвоено русским языком), и даже не «галантерейщик» («это бы значило чужое слово написать нашими буквами», хотя оно и вошло в обиход петербуржцев и москвичей, 146) , а «щепетильник» (как на Руси называли торговцев косметическим и галантерейным товаром), поскольку номинация ведет за собой свой предмет или явление – в данном случае характер русского простолюдина. В пьесе «Щепетильник», указывал автор, «все наклонено на наши нравы» – «как по содержанию, так и по колкой сатире» (144). В этой связи Лукина особенно заботила речь персонажей. «Причиною тому, – писал он, – что я, не имея деревень, с крестьянами живал мало и редко с ними разговаривал» (144).

Высказывания Лукина проникнуты просветительскими идеями. В драматургии важна реалистическая социальная картина, когда в круг персонажей неизбежно в условиях крепостного права войдут помещики, которые «о крестьянах иначе и не мыслят, как о животных, для их сладострастия созданных», и «с их раззолоченных карет, с шестью лошадьми без нужды запряженных, течет кровь невинных земледельцев»; «есть довольно и таких», – добавлял Лукин (114).

Именно характеры, указывал Лукин в «Предисловии» к комедии, являются центром произведения, ибо нет в его пьесе «ни любовного сплетения, ниже завязки и развязки» (149). Иными словами, не интрига, которая была структурообразующим принципом организации произведения в западноевропейской драматургии, а образ человека и его поступки важны для Лукина и, по его убеждению, для русского театра. Это последнее положение следует рассматривать как концептуально значимое в программе русского драматурга и литературного и театрального критика.

Автор начинает комедию с предисловия, где описывает причины, по которым писатель берется творить. Первая - жажда славы; вторая - стремление к богатству; и третья - личные причины, например, желание кому-либо насолить. Лукин, в свою очередь, преследует другую цель - принести читателю пользу.


События комедии происходят в Москве в доме вдовы из княжеского рода, питающей искренние чувства к одному из братьев Добросердовых. Ожидая, пока хозяин проснется, слуга Василий размышляет о печальной судьбе хозяина, промотавшегося в пух и прах, из-за чего над ним нависает угроза тюремного заключения. Объявляется Докукин, кредитор хозяина, с требованием вернуть долг. Попытки Василия выпроводить его успехом не увенчались, и Докукин отправляется вместе со слугой в спальню Добросердова, который уже проснулся от громких голосов. Увидев перед собой Докукина, он успокаивает его сообщением о женитьбе на княгине, которая в честь свадьбы обещала подарить столько денег, что без труда хватит выплатить долг. Добросердов отправляется к невесте, а Василий поясняет, что Докукина не должны видеть в доме, так как о долге и бедствовании хозяина никто не должен узнать. Кредитор уходит, обещая разузнать обо всем у Злорадова.
С княгининой половины дома появляется служанка Степанида и, заметив Докукина, спрашивает у Василия, кто это такой. Он в деталях рассказывает Степаниде, как его хозяин оказался в долгах. Когда Добросердову было четырнадцать, отец отослал его в Петербург, чтобы он присматривал там за своим братом. Но молодой человек не увлекся науками, предпочитая им праздный образ жизни. Позже он сдружился со Злорадовым, с которым, после смерти дяди, они поселились в одном доме. Не без участия Злорадова, Добросердов за месяц промотал все свое состояние, а через четыре месяца был должен в сумме тридцать тысяч многим купцам, одним из которых был Докукин. Злорадов, ко всему прочему, рассорил Добросердова с другим дядей, из за чего тот оставил все наследство второму племяннику и уехал с ним за город.


Заслужить прощение дяди можно лишь женитьбой на хорошей девушке, и Добросердов такую видит в племяннице княгини, Клеопатре. Василий обращается к Степаниде с просьбой уговорить девушку тайно бежать вместе с Добросердовым. К разговору присоединяется подошедший Добросердов, и тоже просит служанку о такой услуге. Степанида и рада помочь госпоже уйти от тетки, которая на свои прихоти тратит ее деньги, но сомневается, что воспитание позволит Клеопатре так поступить.
Степанида уходит, а вместо нее появляется княгиня. Она без стыда приглашает молодого человека поучаствовать в ее подготовке к выходу в свет, но Добросердов уклоняется от перспективы выбирать наряды княгине, а потом и идти к кому-то в гости, прикинувшись очень занятым. После этого он посылает Василия к Злорадову, как ему казалось, единственному другу, чтобы обо всем рассказать ему и попросить занять денег на побег. Уговоры Василия, что этот человек замышляет только зло, не помогают.


В ожидании вести от Степаниды Добросердов клянет себя за прежнее легкомыслие. Появляется Степанида с новостью, что у нее не получилось поговорить с Клеопатрой, поэтому она советует Добросердову в письме рассказать о своих чувствах к девушке. Добросердов отправляется писать письмо, а Степанида приходит к выводу, что причина, по которой она помогает влюбленным, кроется в ее собственном неравнодушии к Василию, доброта которого перекрывает недостатки внешности и возраста.


Заходит княгиня и бранит служанку, последняя оправдывается, что пришла сюда, чтобы разузнать для нее о Добросердове. Появляется он сам и, заметив княгиню, аккуратно передает письмо Степаниде, после чего княгиня со служанкой уходят, а молодой человек остается ждать Василия.
Позже приходит Степанида с плохими новостями. Княгиня отправилась к невестке, чтобы устроить свадьбу Клеопатры с зажиточным заводчиком Сребролюбовым, который обещал не только не просить приданого, но еще и подарить княгине большой дом и десять тысяч сверху. Однако, Степанида предлагает молодому человеку помочь с этим.


Приходит Василий с известием о подлости Злорадова, уговаривавшего Докукина не ждать и незамедлительно стребовать с Добросердова долг, объясняя это тем, что тот планирует покинуть город. Однако, это не излечивает молодого человека от доверчивости, и он все рассказывает Злорадову. Последний обещает вытянуть из княгини триста рублей, посудив для себя, что свадьба Клеопатры со Сребролюбовым для него весьма выгодна. Злорадов наказывает писать письмо княгине с просьбой о займе этих денег для оплаты карточного долга, чтобы потом отвезти его княгине. Добросердов соглашается, а Василий приходит в бешенство от доверчивости и простоты юноши.


Приходит Степанида с известием, что Клеопатра получила письмо, и хотя бежать она вряд ли решилась, но к Добросердову у нее тоже есть чувства. Внезапно объявляется Панфил, слуга брата Добросердова, с письмом. В нем говорилось, что дядя простил Добросердова, узнав от его брата о желании молодого человека вступить в брак с добродетельной девушкой. Однако, из-за клеветы соседей, сообщивших, что Добросердов вместе с княгиней тратит состояние невесты, дядя отказался от своих прежних слов, и спасти положение может лишь приезд молодого человека вместе с девушкой, чтобы разъяснить ситуацию.


С помощью стряпчего Пролазина Добросердов стремится отложить решение магистрата, но способы, которые стряпчий ему предлагает, ему не подходят, ибо он не может красть векселя, давать взятки или отрекаться от своих подписей на векселях. Тем временем подъезжают все кредиторы, узнавшие об отъезде Добросердова, с требованием вернуть им долги. И только Правдолюбов, тоже его кредитор, согласен ждать.


Появляется Злорадов. Все идет по его плану, осталось лишь подстроить так, чтобы княгиня застала Добросердова и Клеопатру во время их свидания. Тогда Клеопатру ждет монастырь, молодого человека - тюрьма, а Злорадова - деньги. Добросердов получает от своего "друга" деньги и опять непредусмотрительно рассказывает о своем разговоре с Клеопатрой. После этого Злорадов уходит.
Приходит Клеопатра со Степанидой. В самый разгар их объяснения появляется княгиня вместе со Злорадовым. Степанида берет ситуацию в свои руки и рассказывает княгине о планах Добросердова, а потом предлагает поручить ей отправку девушки в монастырь. Княгиня в ярости соглашается, и набрасывается с бранью на Добросердова, упрекая его в неблагодарности. Злорадов сбрасывает маску и вторит ей. Пара уходит, а Добросердову остается лишь жаловаться на судьбу слуге.


Появляется один из кредиторов - бедная вдова и ее дочь - с просьбой вернуть полуторагодовой долг. Добросердов сразу отдает триста рублей, привезенные Злорадовым, а после ухода вдовы, наказывает Василию продать весь его гардероб, чтобы выплатить ей остаток долга. Самому слуге хозяин предлагает вольную, но Василий отказывается оставить хозяина в трудный для него час. В это время около дома собираются кредиторы и канцеляристы, пришедшие по приглашению Злорадова.
Неожиданно для всех появляется Добросердов-младший. Он объявляет, что их дядя умер и оставил все наследство старшему брату, простив его за все. Так что теперь можно без труда выплатить все долги. Но Добросердова-старшего печалит лишь одно - отсутствие Клеопатры. Но и здесь судьба благоволит ему. Степанида на самом деле повезла девушку к дяде Добросердова, где они все и расскзали.


Кредиторы, поняв, что процентов от Добросердова уже можно не ждать, вспомнили про долги Злорадова и предъявили векселя канцеляристам. Василий и Степанида получают вольную, но решают остаться у своих бывших господ.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Мот, любовию исправленный». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

История русской литературы XVIII века Лебедева О. Б.

Поэтика комедии «Мот, любовью исправленный»: амплуа говорящего персонажа

Остроту литературной интуиции Лукина (намного превышающую его скромные творческие возможности) подчеркивает то обстоятельство, что в качестве источника для своих «преложений» он в большинстве случаев выбирает такие тексты, где говорливый, болтливый или проповедующий персонаж занимает центральное место. Это повышенное внимание к самостоятельным драматургическим возможностям акта говорения в его сюжетных, бытописательных или идеологических функциях – безусловное свидетельство того, что Лукину было свойственно ощущение специфики «наших нравов»: русские просветители все поголовно придавали слову как таковому судьбоносное значение.

Весьма симптоматична практическая исчерпанность большинства персонажей в «Моте, любовью исправленном» и «Щепетильнике» чистым актом идеологического или бытового говорения, не сопровождаемого на сцене никаким другим действием. Произнесенное вслух на сцене слово абсолютно совпадает со своим носителем; его амплуа подчиняется общей семантике его слова. Таким образом, слово как бы воплощается в человеческой фигуре героев лукинских комедий. Причем в оппозициях порока и добродетели говорливость свойственна не только персонажам-протагонистам, но и персонажам-антагонистам. То есть сам акт говорения предстает у Лукина вариативным в своих нравственных характеристиках, и говорливость может быть свойством и добродетели, и порока.

Это колебание общего свойства, то унижающего, то возвышающего своих носителей, особенно заметно в комедии «Мот, любовью исправленный», где пара драматургических антагонистов – Добросердов и Злорадов – поровну делит между собой крупные, обращенные в зал монологи. И основаны эти риторические декларации на одних и тех же опорных мотивах преступления против нравственной нормы, раскаяния и угрызении совести, но с диаметрально противоположным нравственным смыслом:

Добросердов. ‹…› Все, что несчастный человек чувствовать может, все то я чувствую, но более его мучусь. Он одно только гонение судьбины переносить должен, а я раскаяние и грызение совести… С того времени, как я с родителем расстался, беспрестанно жил в пороках. Обманывал, лукавил, притворялся ‹…›, и теперь за то достойно страдаю. ‹…› Но весьма я счастлив, что спознал Клеопатру. Ее наставлениями обратился я к добродетели (30).

Злорадов. Пойду, расскажу ей [княгине] все его [Добросердова] умыслы, приведу на него в крайнее огорчение, и тут же не теряя времени откроюсь, будто я сам давно в нее влюбился. Она, взбесившись, его презрит, а меня предпочтет. Это всеконечно сбудется. ‹…› Раскаяние и угрызения совести совсем мне неизвестны, и я не из числа тех простаков, которых будущая жизнь и адские муки ужасают (40).

Прямолинейность, с которой персонажи заявляют о своем нравственном облике с первого появления на сцене, заставляет увидеть в Лукине усердного ученика не только Детуша, но и «отца русской трагедии» Сумарокова. В сочетании с полным отсутствием в «Моте» смехового начала такая прямолинейность побуждает увидеть в произведении Лукина не столько «слезную комедию», сколько «мещанскую трагедию». Ведь именно на трагедийную поэтику ориентированы психологические и понятийные словесные лейтмотивы пьесы.

Эмоциональный рисунок действия так называемой «комедии» определен совершенно трагедийным рядом понятий: одни персонажи комедии терзаются отчаянием и тоской, сетуют, каются имятутся; их терзает и грызет совесть, свое злополучие они почитают расплатой за вину; их перманентное состояние – слезы иплач. Другие испытывают к ним жалость и сострадание, служащие побудительными мотивами их действий. Для образа главного героя Добросердова весьма актуальны такие безусловно трагедийные словесные мотивы, как мотивы смерти и судьбы:

Степанида. Так поэтому Добросердов совсем человек погибший? (24);Добросердов. ‹…› гонение судьбины переносить должен ‹…› (30); Говори, жить или умереть я должен? (31); О, судьба! Награди меня таким счастьем ‹…› (33); О, немилосердная судьба! (34); О, судьба! Я должен тебя благодарить и жаловаться на твою суровость (44); Сердце мое трепещет и, конечно, новый удар предвещает. О, судьба! Не щади меня и сражай скорее! (45); Довольно разгневанная судьба меня гонит. О, гневная судьбина! (67); ‹…› всего лучше, забывши обиду и мщение, сделать конец неистовой моей жизни. (68); О, судьба! Ты и то к горести моей прибавила, чтобы он позора моего был свидетель (74).

И вполне в традициях русской трагедии, как этот жанр оформляется в 1750-1760-х гг. под пером Сумарокова, роковые тучи, сгустившиеся над головой добродетельного персонажа, обрушиваются справедливой карой на порочного:

Злорадов. О, превратная судьба! (78); Добросердов-меньшой. Пусть он за свое злодейство получит достойное возмездие (80).

Такая концентрация трагедийных мотивов в тексте, имеющем жанровое определение «комедия», отражается и на сценическом поведении персонажей, лишенных всякого физического действия за исключением традиционных падений на колени и попыток обнажить шпагу (62-63, 66). Но если Добросердову, как главному положительному герою трагедии, хотя бы и мещанской, по самому его амплуа положена пассивность, искупаемая в драматическом действии говорением, родственным трагедийной декламации, то Злорадов – активное лицо, ведущее интригу против центрального героя. Тем заметнее становится на фоне традиционных представлений об амплуа то, что Лукин предпочитает наделить своего отрицательного персонажа не столько действием, сколько информативным говорением, которое может упреждать, описывать и подытоживать действие, но самому действию не равнозначно.

Предпочтение слову перед действием – это не просто огрех драматургической техники Лукина; это еще и отражение иерархии реальности в просветительском сознании XVIII в., и ориентация на уже существующую в русской литературе художественную традицию. Публицистическая по своему изначальному посылу и взыскующая искоренения порока и насаждения добродетели комедиография Лукина своим подчеркнутым этико-социальным пафосом воскрешает на новом витке литературного развития традиции русской синкретической проповеди-слова. Художественное слово, поставленное на службу посторонним для него намерениям, вряд ли случайно приобрело в комедиографии и теории Лукина оттенок риторики и ораторства – это совершенно очевидно в его прямой обращенности к читателю и зрителю.

Не случайно среди достоинств идеального комедиографа наряду с «изящными качествами», «пространным воображением» и «важным изучением» Лукин в предисловии к «Моту» называет и «дар красноречия», а стилистика отдельных фрагментов этого предисловия совершенно явно ориентирована на законы ораторской речи. Особенно это заметно на примерах постоянных обращений к читателю, в перечислениях и повторах, в многочисленных риторических вопросах и восклицаниях, и, наконец, в имитации письменного текста предисловия под устное слово, звучащую речь:

Вообрази, читатель. ‹…› вообрази толпу людей, нередко больше ста человек составляющую. ‹…› Иные из них сидят за столом, иные ходят по комнате, но все сооружают наказания достойные разные вымыслы к обыгранию своих соперников. ‹…› Вот причины их собрания! И ты, любезный читатель, вообразив сие, скажи беспристрастно, есть ли тут хотя искра благонравия, совести и человечества? Всеконечно, нет! Но то ли еще услышишь! (8).

Однако же самое любопытное – то, что весь арсенал выразительных средств ораторской речи Лукин привлекает в наиболее ярком нравоописательном фрагменте предисловия, в котором дает своеобразную жанровую картинку из жизни игроков в карты: «Вот живое описание сего сообщества и в нем бываемых упражнений» (10). И вряд ли случайно в этом причудливом на первый взгляд альянсе высокой риторической и низкой бытописательной стилевых традиций вновь возникает излюбленная Лукиным национальная идея:

Иные подобны бледностью лица мертвецам ‹…›; иные кровавыми очами – ужасным фуриям; иные унылостию духа – преступникам, на казнь влекущимся; иные необычайным румянцем – ягоде клюкве ‹…› но нет! Лучше и русское сравнение оставить! (9).

К «ягоде клюкве», действительно смотрящейся неким стилевым диссонансом рядом с мертвецами, фуриями и преступниками, Лукин делает следующее примечание: «Странно покажется некоторым читателям сие уподобление, но не всем. Надлежит в русском быть чему ни на есть русскому, и тут, кажется, перо мое не погрешило ‹…›» (9).

Так опять теоретический антагонист Сумарокова Лукин на деле сближается со своим литературным противником в практических попытках выразить национальную идею в диалоге старших русских эстетических традиций и установок сатирического бытописания и ораторского говорения. И если Сумароков в «Опекуне» (1764-1765) впервые попытался стилистически дифференцировать мир вещей и мир идей и столкнуть их в конфликте, то Лукин, параллельно ему и одновременно с ним, начинает выяснять, насколько эстетический арсенал одного литературного ряда пригоден для воссоздания реалий другого. Ораторское говорение с целью воссоздать материальный мирообраз и бытописание, преследующее высокие цели нравоучения и назидания, – таков результат подобного скрещения традиций. И если в «Моте» Лукин в основном пользуется ораторской речью для того, чтобы создать достоверный бытовой колорит действия, то в «Щепетильнике» мы видим обратную комбинацию: бытописательная пластика используется в риторических целях.

Из книги Нет времени автора Крылов Константин Анатольевич

Из книги Жизнь по понятиям автора Чупринин Сергей Иванович

АМПЛУА ЛИТЕРАТУРНОЕ от франц. emploi – роль, род занятий.Уподобление писателя актеру, который неосознанно или сознательно играет ту или иную роль в общем спектакле (концерте) родной литературы, возникло еще в эпоху романтизма, предложившую своих кандидатов на амплуа

Из книги Структура художественного текста автора Лотман Юрий Михайлович

Понятие персонажа Таким образом, в основе построения текста лежит семантическая структура и действие, представляющее всегда попытку преодоления ее. Поэтому всегда даны два типа функций: классификационные (пассивные) и функции действователя (активные). Если мы вообразим

Из книги Мировая художественная культура. XX век. Литература автора Олесина Е

«Ниоткуда с любовью» (И. А. Бродский) Космизм мироощущения Выдающийся, всемирно известный поэт, лауреат Нобелевской и других престижных премий Иосиф Александрович Бродский (1940-1996)Излюбленные темы Бродского – время, пространство, Бог, жизнь, смерть, поэзия, изгнание,

Из книги Теория литературы автора Хализев Валентин Евгеньевич

§ 4. Сознание и самосознание персонажа. Психологизм Персонаж, о котором в предыдущих двух параграфах говорилось как о целостности, обладает определенной структурой, в которой различимы внутреннее и внешнее. Его изображение слагается из ряда компонентов, выявляющих

Из книги Как написать гениальный роман автора Фрей Джеймс Н

Приступаем к созданию персонажа: придумаем ему биографию В работе «Литература для народа» (1983) Роберт Пек дает следующий совет: «Быть писателем - занятие непростое. Подойдете к делу спустя рукава, и очень быстро наступит момент, когда придется платить по счетам. Поэтому,

Из книги История русской литературы XIX века. Часть 2. 1840-1860 годы автора Прокофьева Наталья Николаевна

Комедии Н. В. Гоголя. Поэтика комического Драматургический талант Гоголя раскрылся очень рано. Еще в Нежинской гимназии он принимает активное участие в ученических постановках. По свидетельству однокашников, юному Гоголю весьма удавалась роль госпожи Простаковой из

Из книги История русской литературы XVIII века автора Лебедева О. Б.

Поэтика жанра комедии в его генетических связях с сатирой и трагедией Большинство комедий Сумарокова (всего он создал 12 комедий) было написано в годы, наиболее продуктивные для жанра трагедии: в 1750 г. появился первый комедийный цикл Сумарокова – «Тресотиниус»,

Из книги История русской литературы XIX века. Часть 1. 1800-1830-е годы автора Лебедев Юрий Владимирович

Поэтика комедии «Щепетильник»: синтез одо-сатирических жанровых формант Комедию «Щепетильник» Лукин «склонил на русские нравы» с английского подлинника, нравоописательной комедии Додели «The Toy-shop», которая уже во времена Лукина была переведена и на французский язык под

Из книги Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами автора Макеев Сергей Львович

Поэтика стихотворной высокой комедии: «Ябеда» В. В. Капниста (1757-1823) При всей внешней разности эволюционных путей и генетических основ прозаической и стихотворной комедии XVIII в. их внутренняя устремленность к одной и той же жанровой модели национально-своеобразной

Из книги Страус - птица русская [сборник] автора Москвина Татьяна Владимировна

Практическое занятие № 4. Поэтика комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль» Литература: 1) Фонвизин Д. И. Недоросль // Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1959. Т. 1.2) Макогоненко Г. П. От Фонвизина до Пушкина. М., 1969. С. 336-367.3) Берков П. Н. История русской комедии XVIII в. Л., 1977. Гл. 8 (§ 3).4)

Из книги Война за креатив. Как преодолеть внутренние барьеры и начать творить автора Прессфилд Стивен

Поэтика комедии «Горе от ума». Как первая в новой русской литературе реалистическая комедия, «Горе от ума» несет в себе признаки яркого художественного своеобразия. На первый взгляд в ней ощутима связь с традициями классицизма, проявляющаяся в быстром развитии действия,

Из книги Очерки по истории английской поэзии. Поэты эпохи Возрождения. [Том 1] автора Кружков Григорий Михайлович

Из книги автора

Наказание любовью В прокат выходит картина режиссера Сергея Снежкина «Похороните меня за плинтусом» – экранизация знаменитой автобиографической повести Павла Санаева.В истории, описанной Павлом Санаевым, угадываются известные люди: «карлик», за которого вышла замуж

Из книги автора

С любовью к игре Давайте проясним вопрос о профессионализме: профессионал, хотя и получает деньги, делает свою работу с любовью. Он должен любить ее. Иначе он не смог бы посвятить ей жизнь. Однако, профессионал знает, что слишком сильная любовь вредна. Слишком сильная

В русской драматургии второй половины XVIII в. намечаются линии отхода от традиций классической трагедии и комедии. Влияние «слезной драмы», заметное уже в раннем творчестве Хераскова, но своеобразно приспособленное к нуждам дворянского искусства, проникает в произведения авторов, выключающихся из системы феодального мировоззрения. Видное место в кругу таких авторов занимает В. И. Лукин, драматический писатель и переводчик, ориентировавшийся на нового читателя и зрителя из непривилегированных классов и мечтавший о создании общедоступного народного театра.

Владимир Игнатьевич Лукин родился в 1737 г. Он происходил из небогатой и неродовитой, хотя и дворянской, семьи. Он рано пошел на службу в придворное ведомство, где ему покровительствовал И. П. Елагин, впоследствии кабинет-министр и видный сановник. Умер Лукин в 1794 г. в чине действительного статского советника.

Литературная деятельность Лукина развилась под началом Елагина. Он участвовал в переводе знаменитого французского романа Прево «Приключения маркиза Г., или жизнь благородного человека, оставившего свет», начатом Елагиным. В 1765 г. на сцене появились четыре комедии Лукина: «Мот, любовью исправленный», «Пустомеля», «Награжденное постоянство» и «Щепетильник». В том же году они были напечатаны, составив два томика «Сочинений и переводов Владимира Лукина». За исключением «Мота», они являются переделками пьес Буасси («Le Babillard»), Кампистрона («L’amante amant») и французского перевода с английского оригинала пьесы «Boutique de bijoutier». После 1765 г. Лукин переводит и переделывает еще несколько комедий.

Комедии Лукина явились заметным вкладом в русскую драматическую литературу. До их появления русская комедии имела только три произведения Сумарокова («Тресотиниус», «Чудовищи», «Пустая ссора»), пьесы - «Француз русский» Елагина, «Безбожник» Хераскова, комедии А. Волкова. На сцене обычно ставились переводные комедии, далекие от русской действительности и лишенные характерных бытовых и типологических черт. Сознавая этот недостаток современного ему репертуара, Лукин стремится исправить его в собственной драматургической практике, подкрепляя ее теоретическими рассуждениями.

Высказывания Лукина не имеют характера законченной эстетической программы, не отличаются последовательностью; настроение его довольно смутно, но, тем не менее, оно вносит принципиально новое отношение к задачам русской драматургии и вызывает оживленную полемику. Противников Лукина, к числу которых принадлежали основные журналы 1769 г. («Трутень» Новикова, «Смесь» Эмина и журнал Екатерины II «Всякая

всячина»), раздражали стилистические недостатки пьес Лукина и его попытки оспорить незыблемый авторитет Сумарокова. «Отец русского Парнаса» безраздельно господствовал тогда на сцене, и Лукин столкнулся именно с ним. Лукина объявили «единственным хулителем» первого русского драматическою поэта; Сумароков открыто выражал свое неприязненное отношение к Лукину, и последний с горечью говорил, что «мнимо-властный судия [разумеется Сумароков] в наших словесных науках присуждал меня из города выгнать за то, что я отважился выдать драму пятиактную и тем сделал в молодых людях заразу». Однако пьесы Лукина, несмотря на порицание критиков, часто шли на сцене и сопровождались успехом у публики.

Впрочем, Лукин не оставался в долгу у своих противников и энергично полемизировал с ними в предисловиях к своим пьесам, иногда приобретавших солидный объем; он защищал свое право при переводах иностранных пьес «склонять их на русские нравы», приближая к зрителю речи и поведение заимствованных из европейских пьес персонажей. Признавая, что национальная драматургия находится еще в младенческом состоянии, Лукин был убежден в правильности своих взглядов, тем более, что, по его выражению, оригинальные труды требуют больших сил и времени, «многих и врожденных и учением приобретенных дарований, которые для составления доброго писца необходимы» и которых он, по его словам, не имел. До появления такого «писца» Лукин почитал возможным по мере сил обогащать репертуар русской сцены, приспособляя для нее чужеземные пьесы.

Обосновывая свою точку зрения, Лукин писал в предисловии к комедии «Награжденное постоянство» так: «Мне всегда несвойственно казалось слышать чужестранные речения в таких сочинениях, которые долженствуют изображением наших нравов исправлять не столько общие всего света, но более участные нашего народа пороки; и неоднократно слыхал я от некоторых зрителей, что не только их рассудку, но и слуху противно бывает, ежели лицы, хотя по нескольку на наши нравы походящие, называются в представлении Клитандром, Дорантом, Циталидою и Клодиною и говорят речи, не наши поведения знаменующие».

Лукин говорил о том, что зрители переводной чужестранной пьесы не принимают морали на свой счет, относя ее к порокам, свойственным, изображаемым на сцене чужестранцам. Вследствие этого, по его мнению, теряется воспитательное значение театра, этого чистилища нравов. Когда приходится заимствовать пьесу иностранного репертуара, ее необходимо подвергнуть переработке и привести в соответствие с бытовыми условиями русской жизни.

Попытки Лукина усвоить переводные комедии русскому репертуару, сблизить их с русской жизнью, несмотря на их несовершенство, следует расценить как стремление ускорить процесс создания национальной комедии, основанной на материале русской действительности.

Понятие «русского» совпадало зачастую у Лукина с понятием «народного». В этом именно смысле следует понимать статью Лукина в форме письма к Б. Е. Ельчанинову, в которой он рассказывает об организации в Петербурге «всенародного театра». Театр этот был сколочен на пустыре за Малою Морскою и охотно посещался «низкия степени народом». Играли в нем любители, «из разных мест собранные», а главные роли выполнял наборщик академической типографии. Рассказывая об этом театре, Лукин выражает уверенность, что «сия народная потеха может произвести у нас не только зрителей, но со временем и писцов, которые сперва хоть и неудачны будут, но впоследствии исправятся».

Он отдает должное развитию и достоинствам читателей и зрителей из непривилегированных классов и защищает их от нападок дворянских литераторов. Возражая «пересмешникам», утверждавшим, что «слуги наши никаких книг не читают», Лукин горячо заявлял: «Неправда... , очень многие читают; а есть и такие, которые пишут лучше пересмешников. А мыслить все люди могут, потому что каждый из них с мыслями, кроме вертопрахов и дураков, родится».

Лукин явно симпатизирует этим новым читателям и зрителям. Он с возмущением описывает поведение в театральном партере «чистой» публики, занятой сплетнями, пересудами, шумящей и мешающей спектаклю, не раз возвращаясь к этой теме и сохраняя, таким образом, для исследователей картины театральных нравов своего времени. Было бы трудно найти у Лукина четко выраженное демократическое мировоззрение - едва ли он им обладал в сколько-нибудь полной мере, - однако он ориентируется на аудиторию третьесословного порядка, для нее он хочет писать свои пьесы.

Нельзя также пройти мимо сожаления Лукина о том, что в пьесе «Щепетильник» ему плохо удалось передать крестьянскую речь, потому что он, «не имея деревень», с крестьянами живал мало и редко с ними разговаривал», и мимо его оправдания: «Полно, у нас не все те крестьянский язык разумеют, которые наделены деревнями; немного сыщется помещиков, в собрание сих бедняков по должности входящих. Есть довольно и таких, которые от чрезмерного изобилия о крестьянах иначе и не мыслят, как о животных, для их сладострастия созданных. Сии надменные люди, живучи в роскошах, нередко добросердечных поселян, для пробавления жизни нашей трудящихся, без всякия жалости раззоряют. Иногда же и то увидишь, что с их раззолоченных карет, шестью лошадьми без нужды запряженных, течет кровь невинных земледельцев. А можно сказать, что ведают жизнь крестьянскую только те, которые с природы человеколюбивы и почитают их разным созданием, и потому об них и пекутся».

Эти обличения Лукина, вместе с выпадами его против других общественных недостатков, сближаются с выступлениями сатирической журналистики, вернее, предупреждают ее на несколько лет. Нужно оценить смелость подобных высказываний писателя, учесть его тягу к сближению с массой недворянских читателей, чтобы представить себе остроту литературной борьбы, разыгравшейся вокруг Лукина в конце 1760 - начале 1770-х годов.

Борьба шла вокруг проблемы трагедии и слезной драмы, непримиримым противником которой выступал именно Сумароков. Защищая принципы классической эстетики, он отрицал новое буржуазное понимание искусства и новые требования к драматургии, высказывавшиеся третьим сословием и сформулированные в середине XVIII в. во Франции Дидро. Для Сумарокова буржуазная драма была «пакостным родом» драматических представлений, заклейменным им на примере пьесы Бомарше «Евгения». В России 60-х годов XVIII в. не встречается еще прямых образцов этого жанра, но приближение к ним заметно в драматургической практике Лукина, отвечавшей в какой-то мере назревавшим запросам общества.

В своей оригинальной комедии «Мот, любовью исправленный» Лукин смело нарушает учение классической поэтики о комедии: «Комедия враждебна вздохам и печали» (Буало). Он идет по следам Лашоссе, Детуша, Бомарше, отразивших в своих комедиях стремление к сценической правде и естественности, давших изображение жизни скромных рядовых людей и склонных воспитывать зрителей включением элементов морали и открытых нравоучений. Опыт этих образцов «слезной комедии» и «мещанской драмы»

учитывает Лукин, несколько наивно поясняя в предисловии к «Моту» свои намерения. Он вводит в комедию «жалостные явления», показывает борьбу противоположных чувств в героях, драматизм страсти, вступившей в конфликт с требованиями чести и добродетели; этого ждет, по словам Лукина, часть зрителей, притом малая часть. Для удовлетворения требований «главной части» он включает комические моменты; смешение это носит еще механический характер.

Лукин задается важной целью: показать на сцене исправление человека, изменение его характера. Герой комедии Добросердов, запутавшийся в столичном омуте молодой дворянин, под влиянием любви к Клеопатре возвращается на путь добродетели и порывает с грехами юности. Судьба его должна служить примером молодым людям, которых автор хочет уберечь от «опасности и позора», вызываемых карточной игрой и мотовством. В предисловии Лукин подробно описывает игорный дом, сожалея об участи молодежи, попадающей в лапы карточным «художникам», «худа и зла тво-рителям». Один из таких опасных людей изображен в пьесе; это Злорадов, мнимый друг Добросердова. Не умея еще заставить его действовать на сцене, раскрыть его натуру чисто художественными средствами, Лукин заставляет его самого говорить: «Раскаяние и угрызение совести совсем мне неизвестны, и я не из числа тех простаков, которых будущая жизнь и адские муки ужасают. Лишь бы здесь пожить в довольстве, а там что со мною ни случится, о том не пекуся. На мой век дураков и дур будет!.. »

Не удалось Лукину создать и образ Клеопатры; она не включена в действие, бесцветна и появляется лишь в двух-трех сценах, так что лучшие качества ее, возбудившие любовь Добросердова, остаются невыясненными для зрителя. Гораздо живее представлены второстепенные фигуры кредиторов, которых Лукин пытается заставить говорить характерным языком.

Новое для русской сцены Лукин говорит в комедии «Щепетильник». Щепетильниками назывались купцы, торговавшие перстнями, кольцами, запонками, серьгами и прочим мелким товаром. К «щепетному» товару были отнесены затем и предметы импортной галантереи. В пьесе Лукина Щепетильник - человек с необычной для купца биографией. Он - сын офицера и сам отставной офицер, но не дворянин. Отец, терпя нужду, все же дал сыну столичное воспитание, редкое в ту пору даже для дворянских детей. Будущий Щепетильник поступил на службу, но оказался слишком честным человеком, для того чтобы мириться с несправедливостью и льстить своим начальникам. Выйдя в отставку без всякого награждения, он принужден был добывать средства существования и сделался купцом, но купцом особого рода, своеобразным мизантропом, в глаза обличающим пороки своих покупателей-дворян и говорящим им дерзости. Модный товар Щепетильник продает втридорога, считая справедливым помогать разорению мотов и раздавая третью часть нажитого бедным.

В комедии перед прилавком Щепетильника, устроенным в вольном маскараде, проходят щеголихи, волокиты, взяточники, льстецы, пороки которых обличает резонер-купец в назидание зрителям.

Резкие и правдивые речи Щепетильника бичуют порочных представителей дворянского общества. Третьесословный положительный герой, таким образом, впервые появляется на русской сцене в комедии Лукина.

По сравнению с оригиналом в комедии «Щепетильник» прибавлено несколько действующих лиц. В числе их находятся двое крестьян, работников Щепетильника; эти работники - первые крестьяне, заговорившие в нашей комедии простонародным языком, и языком точным. Лукин, прибегая к

фонетической транскрипции, передает говор галичских крестьян, с характерными переходами «ц» в «ч», «и» в «е» и т. д. Он вообще стремится индивидуализировать речь персонажей. Так, в примечании он доказывает, что «все иностранные слова говорят такие образцы, которым они свойственны; а Щепетильник, Чистосердов и племянник говорят всегда по-русски, разве изредка повторяют слово которого-нибудь пустозвяка». Зато речь петиметра Лукин передает смешанным русско-французским арго, высмеивая коверканье родного языка и предупреждая в этом направлении нападки последующих сатириков. «Атташируйся к нам, - говорит щеголь Верхоглядов, - так и сам савант-ом будешь. Маленькое похабство, авек эспри выговоренное, анимирует компанию; это марк де бон сан, трез естиме в дамских серкелях, при игре карточной, а лучше всего на балах... Во мне эксепте селя много есть меритов» и т. д.

Если драматургический талант Лукина был невелик и пьесы его с художественной стороны не представляют сейчас особого интереса, то взгляды Лукина на задачи русского театра, на дело создания национального репертуара, проделанные им в этом направлении опыты - заслуживают внимательной и благодарной оценки. Дальнейшее развитие эти опыты получают в русской комической опере, а позднее - в литературной деятельности П. А. Плавильщикова, обратившегося в своих бытовых комедиях «Сиделец» и «Бобыль» к сюжетам из купеческой и крестьянской жизни.

«КОМЕДИЯ НРАВОВ» В ТВОРЧЕСТВЕ В. И. ЛУКИНА (1737-1794)

Идеология и эстетика «прелагательного направления» драматургии в теоретических работах В. И. Лукина - Поэтика комедии «Мот, любовью исправленный»: амплуа говорящего персонажа - Поэтика комедии «Щепетильник»: синтез одо-сатирических жанровых формант

К середине 1760-х гг. в оформляется идеология и эстетика комедии нравов, следующей по времени возникновения жанровой модели русской комедии вслед за комедиографией Сумарокова. Эта жанровая разновидность русской комедии представлена в творчестве Владимира Игнатьевича Лукина, основоположника «прелагательного направления» в русской комедии XVIII в.

Идеология и эстетика «прелагательного направления»

драматургии в теоретических работах В. И. Лукина

За период с 1750 по 1765 г., который обозначен первой комедией Сумарокова, дающей первый очерк искомого жанра, и выходом в свет «Сочинений и переводов Владимира Лукина» (СПб., 1765, ч.1-2), впервые предлагающих его целостную и системную концепцию, русская комедия успела прочно утвердиться в русской культурной повседневности. Главное свидетельство такого положения предлагают сами комедийные тексты конца 1750-х - начала 1770-х гг., неукоснительно упоминающие чтение драм, игру в домашних спектаклях и посещение театра как один из непременных элементов распорядка дня. У Лукина этот зеркальный прием драмы в драме приобретает функции отождествления двух реальностей - отраженной театральной и действительной житейской за счет того, что упоминаются не просто комедии вообще, а определенные, конкретные тексты, составляющие текущий репертуар русского театра:

Маремьяна. А комедии вам...

Неумолков. Ужасным образом понравились, а особливо «Обвороженный пояс», «Новоприезжие», «Генрих и Пернилла», «Привидение с барабаном» <...> («Пустомеля», 1765) .

Таким образом, комедийный персонаж Неумолков, присутствовавший на премьере комедии «Обвороженный пояс», в своем реальностном статусе оказывается вполне равноправным тем зрителям, которые вечером 27 октября 1764 г. сидели в петербургском театральном зале. На сценических подмостках - персонажи-подлинники, в театральных креслах - их реальные прототипы. Люди из плоти и крови легко перемещаются на сцену как зеркальные отражения; отраженные персонажи столь же легко спускаются со сцены в зал; у них один жизненный круг, одна общая реальность. Текст и жизнь становятся друг против друга - жизнь смотрится в зеркало сцены, русская комедия осознает себя зеркалом русской жизни.

Может быть, именно благодаря этой наглядности на первый план зеркального комедийного мирообраза выходит еще один аспект его актуальности именно для русской литературной традиции: нравоучение, социальная функциональность комедии - нерв «прелагательного направления» и тот высший смысл, ради которого оно оформилось в качестве эстетической теории:

Чистосердов. Несколько раз видел ты комедии и меня обрадовал, что они тебе <...> показались в истинном их виде. Ты почел их не увеселением для глаз, но пользою для твоего сердца и разума («Щепетильник», 192-193).

Страсть первых русских зрителей, вошедших во вкус театральных зрелищ, видеть в спектакле ту же самую жизнь, которую они вели вне театра, а в персонажах комедии - полноценных людей, была настолько сильна, что спровоцировала невероятно ранний акт самосознания русской комедии и породила явление недоверчивости автора к своему тексту и недостаточности художественного текста самого по себе для выражения всего того комплекса мыслей, которые в нем заложены.

Все это потребовало вспомогательных элементов, поясняющих текст. Предисловия-комментарии Лукина, сопровождающие каждую художественную публикацию в «Сочинениях и переводах» 1765 г., вплотную приближают комедию как жанр к публицистике как форме творчества.

Сквозной мотив всех предисловий Лукина - «польза для сердца и разума», идеологическое назначение комедии, призванной отражать общественный быт с единственной целью искоренения порока и представлять идеал добродетели с целью ее внедрения в общественный быт. Последнее - тоже по-своему зеркальный акт, только изображение в нем предшествует объекту. Именно это служит у Лукина мотивацией комедийного творчества:

<...> Принялся я за перо, следуя единому только сердечному побуждению, которое заставляет меня искать осмеяния пороков и своего собственного в добродетели удовольствования и пользы моим согражданам, доставляя им невинное и забавное времени провождение. (Предисловие к комедии «Мот, любовью исправленный», 6.)

Этот же мотив прямой нравственной и общественной пользы зрелища определяет в понимании Лукина и цели комедии как произведения искусства. Тот эстетический эффект, который мыслился Лукиным результатом его творчества, имел для него прежде всего этическое выражение; эстетический же итог - текст как таковой со своими художественными особенностями - был вторичен и как бы случаен. Характерна в этом отношении двоякая направленность комедии и теории комедийного жанра. С одной стороны, все тексты Лукина преследуют цель изменить искаженную пороком существующую реальность в сторону нравственной нормы:

<...> Осмеянием Пустомели надлежало уповать исправления в людях, сей слабости подверженных, что в тех, которые еще не вовсе благонравие истребили, и последовало <...> (Предисловие к комедии «Пустомеля», 114).

С другой стороны, эта отрицающая установка на исправление порока посредством его точного отражения дополняется прямо противоположным заданием: отразив несуществующий идеал в комедийном персонаже, комедия стремится вызвать этим актом возникновение реального объекта в реальной жизни. По сути это значит, что преобразующая функция комедии, традиционно признанная за этим жанром европейской эстетикой, соседствует у Лукина и с прямо созидательной:

Некоторые осуждатели, на меня вооружившиеся, мне говорили, что у нас таких слуг еще и не бывало. Станется, сказал я им, но Василий для того мною и сделан, чтобы произвесть ему подобных, и он должен служить образцом. (Предисловие к комедии «Мот, любовью исправленный», 12.)

Нетрудно заметить, что осознанные таким образом цели комедии организуют прямые отношения искусства как отраженной реальности с реальностью как таковой по уже известным русской литературе нового времени установочным моделям сатиры и оды: отрицательной (искоренение порока) и утвердительной (демонстрация идеала). Таким образом, на втором плане идеологии и этики у Лукина оказывается эстетика: вездесущие жанровые традиции сатиры и оды. Только теперь эти ранее изолированные тенденции обнаружили стремление слиться в одном жанре - жанре комедии.

Стремительное самоопределение комедии в русском общественном быте, сопровождаемое теоретическим самосознанием жанра как способом самоопределения в идеологическом русском бытии, вызвало следствия хоть и двоякого рода, но тесно между собою связанные. Во-первых, комедия, ставшая частью национального общественного быта со своим собственным местом в его иерархии (основное средство общественного воспитания), немедленно вызвала параллельный процесс интенсивной экспансии этого самого быта в свои рамки. Отсюда второе неизбежное следствие: национальный быт, впервые ставший объектом комедийного внимания, повлек за собою теоретическую кристаллизацию идеи национальной русской комедии, особенно парадоксальную на фоне настойчиво подчеркиваемого Лукиным западноевропейского генезиса сюжетов и источников его комедий. Свое, впрочем, и может быть осознано как таковое только на фоне чужого. Так, например, комедии Сумарокова вызывали резкое неприятие Лукина своими очевидными интернациональными сюжетно-тематическими реалиями. Однако на фоне этих реалий особенно очевидно национальное своеобразие жанровой модели комедий Сумарокова. Комедиография Лукина демонстрирует обратное соотношение этих же эстетических категорий: реалии - свои, зато жанровая модель - чужая.

Подчеркнутое противопоставление комедии, «склоненной на русские нравы», иностранной, послужившей ей опорным пунктом, которое составляет весь смысл термина «преложение», автоматически выдвигает на первый план категорию национальной специфики быта и жанра, этот быт отражающего.

Но при этом собственно эстетика комедии Лукина, а именно таковой следует счесть теорию «преложения» и «склонения на наши нравы», т.е. насыщение исходного текста национальными бытовыми реалиями, поскольку это и есть то, что отличает русский «текст на выходе» от европейского «текста на входе» , вторична по отношению к идеологии и этике. Внимание к национальным приметам быта продиктовано не художественным интересом к этому самому быту, но «высшим содержанием» комедии, посторонней целью:

<...> Буду все шуточные театральные сочинения склонять на наши обычаи, потому что зрители от комедии в чужих нравах не получают никакого поправления. Они мыслят, что не их, а чужестранцев осмеивают». (Предисловие к комедии «Награжденное постоянство», 117.)

В результате и получается не столько комедия «в наших нравах», сколько идея комедии «в наших нравах», которой только предстоит явиться. Но такое положение, когда идея, представление о должном, первично и опережает его воплощение в материальном объекте, совершенно соответствует представлениям XVIII в. об иерархии реальности. Тот специфический и глубоко национально-своеобразный поворот, который приобрело под пером Лукина понятие «наших нравов», возымел решительное влияние прежде всего на поэтику, а потом и на проблематику и формальные характеристики комедийного жанра, послужив его эстетическому преображению в принципиально нетрадиционной структуре уже за пределами лукинской системы комедиографии, у Фонвизина, его преемников и наследников.

Очевидно, что центральным в комедийной теории и практике Лукина является понятие «наших нравов», которое и составляет сдвиг между «чужим» и «своим», осознаваемый как национальная специфика русского театра. Лукин настолько прочно сумел внедрить категорию «наших нравов» в эстетическое сознание своей эпохи, что по критерию соответствия «нравам» оценивались вплоть до конца XVIII в. все заметные комедийные новшества. (Ср. отзыв Н. И. Панина о комедии «Бригадир» «<...> в наших нравах первая комедия» .) Поэтому совершенно необходимо выяснить, что же именно понимал Лукин под словом «нравы», которое сконцентрировало в себе весь смысл его комедийного новаторства.

И при первой же попытке определения понятия «наши нравы» по декларативным высказываниям Лукина обнаруживается удивительная вещь, а именно то, что традиционное понимание категории «нравов» актуально для Лукина лишь отчасти. Собственно, в этот ряд из всех его теоретических высказываний о «наших нравах» попадает только подьячий с брачным контрактом, возмутивший Лукина в первой комедии Сумарокова противоестественным альянсом коренного русского слова с чересчур уж европейской функцией:

<..> Русский подьячий, пришед в какой ни на есть дом, будет спрашивать: «Здесь ли имеется квартира господина Оронта?» - «Здесь, - скажут ему, - да чего ж ты от него хочешь?» - «Свадебной написать контракт». <...> Сие вскрутит у знающего зрителя голову. В подлинной русской комедии имя Оронтово, старику данное, и написание брачного контракта подьячему вовсе не свойственны (118-119).

Характерно, что уже в этом пассаже, подпадая под ту же самую категорию «нравов», с русским подьячим в функции европейского нотариуса соседствует «имя Оронтово, старику данное» - имя, т. е. слово, особенно наглядно не русское ни по значению, ни по звучанию, ни по драматургической смысловой нагрузке. Все распространенные высказывания Лукина о «склонении» западноевропейских подлинников «на наши нравы» в конечном счете упираются в проблему антропонимов и топонимов. Именно в этом разряде слов Лукин и видит концентрат понятий «национального» и «нравов». Так полномочным представителем русских обычаев и русских характеров в «подлинной русской комедии» становится подчеркнутое по своей исключительной принадлежности к национальной культуре слово:

Мне всегда несвойственно казалось слышать чужестранные речения в таких сочинениях, которые долженствуют изображением наших нравов исправлять не столько общие всего света, сколько участные нашего народа пороки; и неоднократно слыхал я от некоторых зрителей, что не только их рассудку, но и слуху противно бывает, ежели лица, хотя по нескольку на наши нравы походящие, называются в представлении Клитандром, Дорантом, Циталидою и Кладиною и говорят речи, не наши поведении знаменующие. <...>

Есть еще многие и самые малые выражения: например, я недавно из Марселии приехал, или я гулял в Тульлерии, был в Версалии, виделся с викомптом, посидел с маркизою и прочее чужеземское. <...>

И какая связь тут будет, если действующие лица так наименуются: Геронт, подьячий, Фонтицидиус, Иван, Финета, Криспин и нотариус. Не могу проникнуть, откудова могут придти сии мысли, чтобы сделать такое сочинение. Это дело поистине странное; а то еще страннее, чтобы почитать его правильным (111-113,119).

Пожалуй, особенно ярко эта апология русского слова как главного изобразительного средства русского быта воплотилась в предисловии к комедии «Щепетильник», написанном специально о коренном русском слове и его изобразительных возможностях:

Я пишу сие предисловие в защиту единого только слова <...>, и должен непременно защитить данное оной комедии наименование. <...> каким бы словом объяснить на нашем языке французское слово Bijoutier, и не нашел иного средства, как чтобы, войдя в существо той торговли, от которой произошло у Французов оное название, сообразить с нашими торгами и рассмотреть, нет ли ей подобныя, что я без великого труда сыскал и здесь предлагаю. <...> И так, имея к чужестранным словам, язык наш безобразящим, совершенное отвращение, назвал я комедию «Щепетильником» <...> (189-190).

И если русским комедиографам и до Лукина случалось поиграть столкновением варваризмов с коренными русскими словами в качестве смехового приема, карикатуры на русский порок (ср. макароническую речь сумароковских галломанов), то Лукин впервые не только начинает сознательно употреблять стилистически и национально окрашенное слово как характерологический и оценочный прием, но и обращает на него специальное внимание публики. В комедии «Мот, любовью исправленный» к реплике Княгини: «Ты постоишь у моего туалета» сделано примечание: «Слово чужестранное говорит кокетка, что для нее и прилично, а ежели бы не она говорила, то конечно бы русское было написано» (28). Такого же рода примечание встречаем и в комедии «Щепетильник»:

Полидор.Ежели и где есть такие, как мы, два-три гостя, тогда компания малолюдною не почитается.

Все иностранные слова говорят образцы, которым они свойственны; а Щепетильник, Чистосердов и Племянник говорят всегда по-русски, разве изредка повторяют слово которого-нибудь пустозвяка (202).

Так, в центр поэтики комедийных лукинских «преложений» выдвигается слово не только в своей естественной функции строительного материала драмы, но и в качестве сигнала дополнительных смыслов. Из материала и средства слово становится самостоятельной целью. Над его прямым значением возникает ореол ассоциативности, раздвигающий его внутреннюю емкость и позволяющий выразить словом нечто большее, нежели его общепризнанный лексический смысл. Именно с дополнительным назначением слова связана у Лукина поэтика значащих фамилий, которую он первым внедрил в комедиографию не просто как отдельный прием, а как универсальный закон номинации персонажей .

Подчас концентрация русских слов в значащих фамилиях, названиях городов и улиц, упоминаниях культурных событий русской жизни, оказывается настолько велика в «преложениях» Лукина, что создаваемый ими жизнеподобный колорит русского быта вступает в противоречие с содержанием разворачивающегося на этом русском фоне комедийного действия, характер которого определен западноевропейской ментальностью и которое не подвергается существенным изменениям в «склоненных на русские нравы» комедиях Лукина.

Подобно тому, как идея «наших нравов» неизбежно и наглядно обозначилась на фоне «чужого» исходного текста, «склоненного» русскими словами на русские обычаи, так и общие пункты несовпадения «чужого» и «своего» наметились на этом словесном фоне с предельной рельефностью. «Чужое» подчеркнуто «своим» не в меньшей мере, чем «свое» - «чужим», и в данном случае «чужое» обнаруживается прежде всего как непригодность конструктивных основ западноевропейского комедийного типа действия для отражения русской жизни и ее смыслов.

Оппозиция «своего» и «чужого» поставила для русской комедиографии не только проблему национального содержания, но и задачу поиска специфической формы для выражения этого содержания. Высказанное Лукиным в прямой декларации стремление ориентировать свои переводные комедийные тексты на русский образ жизни («Французы, англичане, немцы и прочие народы, театры имеющие, держатся всегда своих образцов; <...> для чего же и нам не своих держаться?» - 116) автоматически повлекло за собой не оформленную в слове, но буквально витающую над «Сочинениями и переводами» идею национально-своеобразной комедийной структуры, в которой природа конфликта, содержание и характер действия, типология художественной образности приобрели бы соответствие с русским эстетическим мышлением и русской ментальностью.

И хотя в полном объеме проблема национально-своеобразной жанровой формы русской комедии обретет свое решение только в творчестве зрелого Фонвизина, т. е. уже за пределами «прелагательного направления» , однако и Лукину в его «склоненных на русские нравы» комедиях удалось наметить перспективы этого решения. Главным образом в его комедиографии примечательны дальнейшие эксперименты по объединению бытового и идеологического мирообразов в пределах одного жанра. В этом смысле комедии Лукина являются связующим звеном между комедиографией Сумарокова и Фонвизина.

Прежде всего обращает на себя внимание композиция сборника Лукина «Сочинения и переводы». В первый том вошли комедии «Мот, любовью исправленный» и «Пустомеля», которые были представлены в один театральный вечер, во второй - «Награжденное постоянство» и «Щепетильник»; обе комедии так и не увидели театральных подмостков. Кроме того, оба томика скомпонованы по одному и тому же принципу. Первые позиции в них занимают большие пятиактные комедии, по классификации Лукина, «деяние образующие», что отражено и в типологически близких названиях: «Мот, любовью исправленный» и «Награжденное постоянство». Но как будто клонящиеся к нравоучению, близкие по форме комедии оказываются совершенно различны по существу. Если «Мот, любовью исправленный» - комедия «характерная, жалостная и благородными мыслями наполненная» (11), то «Награжденное постоянство» - типичная легкая или, по Лукину, «смешная» комедия интриги.

На вторых позициях в обеих частях - малые одноактные «характерные» комедии, «Пустомеля» и «Щепетильник». Но опять при формальном тождестве налицо эстетическая оппозиция: «Пустомеля» (пара «Моту, любовью исправленному») - типичная «смешная» комедия интриги, «Щепетильник» (пара «Награжденному постоянству») - серьезная безлюбовная комедия с четким сатирико-обличительным и апологетическим нравственным заданием.

В результате издание в целом обрамлено серьезными комедиями («Мот, любовью исправленный» и «Щепетильник»), которые связаны смысловой рифмовкой, а внутрь помещены смешные, также между собой перекликающиеся. Таким образом, «Сочинения и переводы Владимира Лукина» предстают перед своим читателем отчетливо циклической структурой, организованной по принципу зеркальной мены свойств в составляющих ее микроконтекстах: комедии чередуются по признакам объема (большая - малая), этического пафоса (серьезная - смешная) и типологии жанра (комедия характера - комедия интриги). При этом макроконтекст цикла в целом характеризуется кольцевой композицией, при которой финал является вариацией на тему зачина. Так свойства комедийного мирообраза, которым предстоит долгая жизнь в жанровой модели русской высокой комедии, обнаруживаются если не в отдельно взятом комедийном тексте, то в совокупности комедийных текстов Лукина .

Лукин другими путями приходит к тому же самому результату, к которому придет и Сумароков-комедиограф. У обоих жанр комедии не отличается особенной чистотой: если сумароковские комедии тяготеют к развязке трагедийного типа, то Лукин весьма склонен к жанру «слезной комедии». У обоих очевиден раскол между жанровой формой комедии и ее содержанием, только у Сумарокова русская модель жанра замаскирована интернациональными словесными реалиями текста, а у Лукина - наоборот, национальный словесный колорит плохо умещается в европейской жанровой форме. Обе системы комедиографии не могут претендовать на близость к национальному общественному и частному быту, но в обеих на фоне одинаково очевидных заимствований одинаково отчетливо вырисовываются одни и те же элементы будущей структуры: «высшее содержание» - посторонняя цель, подчиняющая комедию как эстетическое явление более высоким этическим и социальным заданиям; тяготение к целостному универсальному мирообразу, выраженное в очевидной тенденции к циклизации комедийных текстов.

Поэтика комедии «Мот, любовью исправленный»:

амплуа говорящего персонажа

Остроту литературной интуиции Лукина (намного превышающую его скромные творческие возможности) подчеркивает то обстоятельство, что в качестве источника для своих «преложений» он в большинстве случаев выбирает такие тексты, где говорливый, болтливый или проповедующий персонаж занимает центральное место. Это повышенное внимание к самостоятельным драматургическим возможностям акта говорения в его сюжетных, бытописательных или идеологических функциях - безусловное свидетельство того, что Лукину было свойственно ощущение специфики «наших нравов»: русские просветители все поголовно придавали слову как таковому судьбоносное значение.

Весьма симптоматична практическая исчерпанность большинства персонажей в «Моте, любовью исправленном» и «Щепетильнике» чистым актом идеологического или бытового говорения, не сопровождаемого на сцене никаким другим действием . Произнесенное вслух на сцене слово абсолютно совпадает со своим носителем; его амплуа подчиняется общей семантике его слова. Таким образом, слово как бы воплощается в человеческой фигуре героев лукинских комедий. Причем в оппозициях порока и добродетели говорливость свойственна не только персонажам-протагонистам, но и персонажам-антагонистам. То есть сам акт говорения предстает у Лукина вариативным в своих нравственных характеристиках, и говорливость может быть свойством и добродетели, и порока.

Это колебание общего свойства, то унижающего, то возвышающего своих носителей, особенно заметно в комедии «Мот, любовью исправленный», где пара драматургических антагонистов - Добросердов и Злорадов - поровну делит между собой крупные, обращенные в зал монологи. И основаны эти риторические декларации на одних и тех же опорных мотивах преступления против нравственной нормы, раскаяния и угрызении совести, но с диаметрально противоположным нравственным смыслом:

Добросердов. <...> Все, что несчастный человек чувствовать может, все то я чувствую, но более его мучусь. Он одно только гонение судьбины переносить должен, а я раскаяние и грызение совести... С того времени, как я с родителем расстался, беспрестанно жил в пороках. Обманывал, лукавил, притворялся <...>, и теперь за то достойно страдаю. <...> Но весьма я счастлив, что спознал Клеопатру. Ее наставлениями обратился я к добродетели (30).

Злорадов. Пойду, расскажу ей [княгине] все его [Добросердова] умыслы, приведу на него в крайнее огорчение, и тут же не теряя времени откроюсь, будто я сам давно в нее влюбился. Она, взбесившись, его презрит, а меня предпочтет. Это всеконечно сбудется. <...> Раскаяние и угрызения совести совсем мне неизвестны, и я не из числа тех простаков, которых будущая жизнь и адские муки ужасают (40).

Прямолинейность, с которой персонажи заявляют о своем нравственном облике с первого появления на сцене, заставляет увидеть в Лукине усердного ученика не только Детуша, но и «отца русской трагедии» Сумарокова. В сочетании с полным отсутствием в «Моте» смехового начала такая прямолинейность побуждает увидеть в произведении Лукина не столько «слезную комедию», сколько «мещанскую трагедию». Ведь именно на трагедийную поэтику ориентированы психологические и понятийные словесные лейтмотивы пьесы.

Эмоциональный рисунок действия так называемой «комедии» определен совершенно трагедийным рядом понятий: одни персонажи комедии терзаются отчаянием и тоской, сетуют, каются и мятутся; их терзает и грызет совесть, свое злополучие они почитают расплатой за вину; их перманентное состояние - слезы и плач. Другие испытывают к ним жалость и сострадание, служащие побудительными мотивами их действий. Для образа главного героя Добросердова весьма актуальны такие безусловно трагедийные словесные мотивы, как мотивы смерти и судьбы:

Степанида. Так поэтому Добросердов совсем человек погибший? (24); Добросердов. <...> гонение судьбины переносить должен <...> (30); Говори, жить или умереть я должен? (31); О, судьба! Награди меня таким счастьем <...> (33); О, немилосердная судьба! (34); О, судьба! Я должен тебя благодарить и жаловаться на твою суровость (44); Сердце мое трепещет и, конечно, новый удар предвещает. О, судьба! Не щади меня и сражай скорее! (45); Довольно разгневанная судьба меня гонит. О, гневная судьбина! (67); <...> всего лучше, забывши обиду и мщение, сделать конец неистовой моей жизни. (68); О, судьба! Ты и то к горести моей прибавила, чтобы он позора моего был свидетель (74).

И вполне в традициях русской трагедии, как этот жанр оформляется в 1750-1760-х гг. под пером Сумарокова, роковые тучи, сгустившиеся над головой добродетельного персонажа, обрушиваются справедливой карой на порочного:

Злорадов. О, превратная судьба! (78); Добросердов-меньшой. Пусть он за свое злодейство получит достойное возмездие (80).

Такая концентрация трагедийных мотивов в тексте, имеющем жанровое определение «комедия», отражается и на сценическом поведении персонажей, лишенных всякого физического действия за исключением традиционных падений на колени и попыток обнажить шпагу (62-63, 66). Но если Добросердову, как главному положительному герою трагедии, хотя бы и мещанской, по самому его амплуа положена пассивность, искупаемая в драматическом действии говорением, родственным трагедийной декламации , то Злорадов - активное лицо, ведущее интригу против центрального героя. Тем заметнее становится на фоне традиционных представлений об амплуа то, что Лукин предпочитает наделить своего отрицательного персонажа не столько действием, сколько информативным говорением, которое может упреждать, описывать и подытоживать действие, но самому действию не равнозначно.

Предпочтение слову перед действием - это не просто огрех драматургической техники Лукина; это еще и отражение иерархии реальности в просветительском сознании XVIII в., и ориентация на уже существующую в русской литературе художественную традицию. Публицистическая по своему изначальному посылу и взыскующая искоренения порока и насаждения добродетели комедиография Лукина своим подчеркнутым этико-социальным пафосом воскрешает на новом витке литературного развития традиции русской синкретической проповеди-слова. Художественное слово, поставленное на службу посторонним для него намерениям, вряд ли случайно приобрело в комедиографии и теории Лукина оттенок риторики и ораторства - это совершенно очевидно в его прямой обращенности к читателю и зрителю.

Не случайно среди достоинств идеального комедиографа наряду с «изящными качествами», «пространным воображением» и «важным изучением» Лукин в предисловии к «Моту» называет и «дар красноречия», а стилистика отдельных фрагментов этого предисловия совершенно явно ориентирована на законы ораторской речи. Особенно это заметно на примерах постоянных обращений к читателю, в перечислениях и повторах, в многочисленных риторических вопросах и восклицаниях, и, наконец, в имитации письменного текста предисловия под устное слово, звучащую речь:

Вообрази, читатель. <...> вообрази толпу людей, нередко больше ста человек составляющую. <...> Иные из них сидят за столом, иные ходят по комнате, но все сооружают наказания достойные разные вымыслы к обыгранию своих соперников. <...> Вот причины их собрания! И ты, любезный читатель, вообразив сие, скажи беспристрастно, есть ли тут хотя искра благонравия, совести и человечества? Всеконечно, нет! Но то ли еще услышишь! (8).

Однако же самое любопытное - то, что весь арсенал выразительных средств ораторской речи Лукин привлекает в наиболее ярком нравоописательном фрагменте предисловия, в котором дает своеобразную жанровую картинку из жизни игроков в карты: «Вот живое описание сего сообщества и в нем бываемых упражнений» (10). И вряд ли случайно в этом причудливом на первый взгляд альянсе высокой риторической и низкой бытописательной стилевых традиций вновь возникает излюбленная Лукиным национальная идея:

Иные подобны бледностью лица мертвецам <...>; иные кровавыми очами - ужасным фуриям; иные унылостию духа - преступникам, на казнь влекущимся; иные необычайным румянцем - ягоде клюкве <...> но нет! Лучше и русское сравнение оставить! (9).

К «ягоде клюкве», действительно смотрящейся неким стилевым диссонансом рядом с мертвецами, фуриями и преступниками, Лукин делает следующее примечание: «Странно покажется некоторым читателям сие уподобление, но не всем. Надлежит в русском быть чему ни на есть русскому, и тут, кажется, перо мое не погрешило <...>» (9).

Так опять теоретический антагонист Сумарокова Лукин на деле сближается со своим литературным противником в практических попытках выразить национальную идею в диалоге старших русских эстетических традиций и установок сатирического бытописания и ораторского говорения. И если Сумароков в «Опекуне» (1764-1765) впервые попытался стилистически дифференцировать мир вещей и мир идей и столкнуть их в конфликте, то Лукин, параллельно ему и одновременно с ним, начинает выяснять, насколько эстетический арсенал одного литературного ряда пригоден для воссоздания реалий другого. Ораторское говорение с целью воссоздать материальный мирообраз и бытописание, преследующее высокие цели нравоучения и назидания, - таков результат подобного скрещения традиций. И если в «Моте» Лукин в основном пользуется ораторской речью для того, чтобы создать достоверный бытовой колорит действия, то в «Щепетильнике» мы видим обратную комбинацию: бытописательная пластика используется в риторических целях.

Поэтика комедии «Щепетильник»:

синтез одо-сатирических жанровых формант

Комедию «Щепетильник» Лукин «склонил на русские нравы» с английского подлинника, нравоописательной комедии Додели «The Toy-shop», которая уже во времена Лукина была переведена и на французский язык под названием «Boutique de Bijoutier» («Галантерейная лавка»). Весьма примечателен тот факт, что сам Лукин в «Письме г-ну Ельчанинову» упорно именует и свой подлинник, и его «склоненный на русские нравы» вариант «сатирами»:

<...> Начал самым делом приготовляться к переделанью в комическое сочинение сей аглинской сатиры <...>. (184). <...> Я приметил, что сия сатира для нашего театра довольно хорошо переделана (186). Он [текст Додели], претворившись в комическое сочинение, как по содержанию, так и по колкой сатире может назваться довольно хорошим <...> (186). <...> Получил я случай доставить на русский язык сие сатирическое сочинение (188).

Очевидно, что слово «сатира» употреблено Лукиным в двух значениях: сатира как этическая тенденция («колкая сатира», «сатирическое сочинение») соседствует с сатирой как жанровым определением («сей аглинской сатиры», «сия сатира»). И в полном соответствии с этим вторым значением находится мирообраз, который создается в «Щепетильнике» прежде всего как образ мира вещей, продиктованный уже самими мотивами галантерейной лавки и мелкой галантерейной торговли, которые служат сюжетным стержнем для нанизывания эпизодов с сатирическим нравоописательным заданием: абсолютная аналогия с жанровой моделью кумулятивной сатиры Кантемира, где выраженный понятием порок развит в галерее бытовых портретов-иллюстраций, варьирующих типы его носителей.

На протяжении действия сцена густо заполняется самыми разнородными вещами, вполне физическими и зримыми: «Оба работника, поставивши корзину на лавку, вынимают вещи и разговаривают» (197), обсуждая достоинства таких доселе невиданных на русской сцене предметов, как зрительная трубка, групп купидонов, изображающих, художествы и науки, золотые часы с будильником, табакерки алагрек, аласалюет и алабюшерон, записная книжка, в золоте оправленная, очки, весы, перстни и редкости: раковины из реки Ефрата, в которые, как ли они ни малы, хищные крокодилы вмещаются и камни с острова Нигде Небывалого.

Этот парад предметов, перекочевывающих из рук Щепетильника в руки его покупателей, симптоматично открывается зеркалом:

Щепетильник. Зерькало предорогое! Стекло самое лучшее в свете! Кокетка тотчас увидит в нем все свои гнусные ужимки; притворщица - все лукавство; <...> многие женщины увидят в это зерькало, что румяны и белила, хотя их горшка по два в день тратят, не могут бесстыдство их загладить. <...> Многие люди, а особливо, некоторые большие господа, не увидят тут ни своих великих заслуг, о которых они кричат ежеминутно, ни милостей, к бедным людям показанных; однако тому не зерькало виною (203-204).

Не случайно именно зеркало, в своих отношениях с отражаемой им реальностью соединяющее объект и мираж в уподоблении их до полной неразличимости, выявляет истинную природу вещно-атрибутивного ряда в комедии «Щепетильник», которая при всем формальном следовании сатирической бытописательной поэтике все-таки является идеологической, высокой комедией, поскольку весь изобразительный арсенал бытописательной пластики служит в ней отправной точкой для говорения вполне ораторского если не по своей форме, то по своему содержанию.

Вещь в «Щепетильнике» - опорный пункт и формальный повод для идеологического, моралистического и дидактического говорения. Принципиальное сюжетное новшество Лукина по отношению к подлинному тексту - введение дополнительных персонажей, майора Чистосердова и его племянника, слушателей Щепетильника, радикально изменяет сферу жанрового тяготения английско-французской нравоописательной сценки. В «склоненном на наши нравы» варианте присутствие слушателей и наблюдателей действа галантерейной торговли непосредственно на сцене разворачивает смысл комедии в сторону воспитания, внушения идеальных понятий должности и добродетели:

Чистосердов. Мне уже чрезмерно жаль, что по сию пору нет того глумливого Щепетильника <...>; ты уж от меня об нем слыхал неоднократно. Постоявши возле него, в два часа больше людей узнаешь, нежели живучи в городе в два года (193); <...> я нарочно привез сюда моего племянника, чтоб он послушал твоих описаний (201); Чистосердов. Ну, племянник! Таковы ли тебе наставлении его кажутся, как я сказывал? Племянник. Они мне очень приятны, и я желаю их чаще слушать (201); Чистосердов. Этот вечер много просветил моего племянника. Племянник (Щепетилънику). <...> я за счастье почту, ежели <...> буду получать от вас полезные советы (223).

Таким образом, бытописательный сюжет комедии отодвигается на второй план: диалоги Щепетильника с покупателями наполняются «высшим содержанием» и приобретают характер демонстрации не столько вещи и ее свойств, сколько понятий порока и добродетели. Бытовой же акт продажи-покупки становится своеобразной формой разоблачения и назидания, в котором вещь теряет свою материальную природу и оборачивается символом:

Щепетильник. В эту табакерочку, как ли она ни мала, некоторые из придворных людей могут вместить всю свою искренность, некоторые из приказных всю честность, все кокетки без изъятия свое благонравие, вертопрахи весь их рассудок, стряпчие всю совесть, а стихотворцы все свое богатство (204).

Подобное скрещение в одной точке двух планов действия - бытописание и нравоописание с одной стороны, наставление и воспитание - с другой, придает слову, в котором осуществляются оба действия «Щепетильника», определенную функциональную и смысловую вибрацию. Оно, слово, в «Щепетильнике» весьма причудливо. По своему ближайшему содержанию оно тесно связано с вещным рядом и потому - изобразительно; не случайно монологи Щепетильника и он сам, и его партнеры называют описаниями:

Щепетильник. Мне необходимо надлежало это описание сделать (204); <...> с описанием или без описания? (205); Чистосердов. Ты их живыми описал красками (206); <...> вот истинное о жене описание (212); Щепетильник. Я вкратце опишу вам всю их доброту (213).

Но это свойство характеризует слово в «Щепетильнике» только на первый взгляд, ибо в конечном счете оно имеет высокий смысл и претендует на немедленное преобразование действительности в сторону ее гармонизации и приближения к идеалу добродетели:

Щепетильник. Севодни осмеял я с двадцать образцовых молодцов, и только один исправился, а все рассердились. <...> все, слушающие мои шутки, над осмеянными образцами тешиться изволят и тем доказывают, что, конечно, себя тут не находят, для того, что над собою никто смеяться не любит, а над ближним все готовы, от чего я их до тех пор отучать буду, покуда сил моих станет (224).

Адресованное и обращенное не только в зал, но и слушающим персонажам (Чистосердову и его племяннику) слово Щепетильника лишь по форме является бытовым и изобразительным, по сути же оно - высокая оратория, взыскующая идеала, и потому в нем соединяются две противоположные риторические установки: панегирик вещи обращается хулой порочному покупателю; и вещь, и человеческий персонаж уравниваются при этом своей аргументальной функцией в действии, служа не более чем наглядной иллюстрацией отвлеченного понятия порока (или добродетели).

Следовательно, погруженное в стихию вещного быта и описания порочных нравов, действие «Щепетильника» на самом деле приобретает высокую этическую цель и пафос; оно оперирует идеологемами чести и должности, добродетели и порока, хотя стилистически эти две его сферы и не разграничены. И в этом своем качестве синтез бытового и идеологического мирообразов, осуществленный Лукиным на материале европейской комедии, оказался невероятно перспективным: русифицированная комедия как бы начала подсказывать, в каком направлении ее нужно развивать, чтобы она смогла стать русской.

Вспомним, что действо воспитания чистосердовского племянника начинается с зеркала (ср. знаменитый эпиграф «Ревизора»), отражающего кривые рожи смотрящихся в него петиметров, кокеток, вельмож и пр., а кончается - цитатой из 7-й сатиры Буало, сталкивающей смех и слезы в одном аффекте и уже звучавшей ранее в русской литературе: «<...> часто те же самые слова, которые читателей рассмешают, у писателя извлекают слезы <...>» (224) , а также размышлением о том, что «над собою никто смеяться не любит» (224), в котором при всем желании невозможно не услышать первого слабого звука, которому предстоит достигнуть силы фортиссимо в вопле души гоголевского Городничего: «Чему смеетесь? - Над собою смеетесь!»

И не странно ли, что Лукин, упрекавший Сумарокова за отсутствие завязок и развязок в его комедиях, сам кончил тем, что написал такую же? И ведь не только написал, но и теоретически подчеркнул эти ее свойства: «Много жалел я и о том, что сия комедия почти не может быть играна, ибо в ней нет ни любовного сплетения, ниже завязки и развязки <...>» (191). Отсутствие любовной интриги как движущей силы комедии и специфическое действие, как бы не имеющее начал и концов, потому что конец замкнут на начало, подобно самой жизни - можно ли точнее описать ту продуктивную жанровую модель, которая предстоит русской драматургии в XIX в.?

Батюшков заметил однажды: «Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека» . Пожалуй, к русской высокой комедии от Фонвизина до Гоголя это суждение можно применить едва ли не успешнее: русская комедия требовала неизмеримо больше, чем всего человека: всего художника. И решительно все скромные возможности, которыми обладал среднего достоинства и демократического происхождения писатель В. И. Лукин, оказались исчерпаны его комедиями 1765-го г. Но в них он оставил будущей русской литературе, и прежде всего своему сослуживцу по канцелярии графа Н. И. Панина, Фонвизину, целую россыпь полусознательных находок, которые под перьями других драматургов засверкают самостоятельным блеском.

Однако момент первой громкой славы Фонвизина (комедия «Бригадир», 1769) совпадет с его участием в не менее важном литературном событии эпохи: сотрудничеством драматурга в сатирических журналах Н.И. Новикова «Трутень» и «Живописец», которые стали центральным эстетическим фактором переходного периода русской истории и русской литературы 1760-1780-х гг. Жанры публицистической прозы, разработанные сотрудниками новиковских журналов, стали особенно наглядным воплощением тенденций к скрещиванию бытового и бытийного мирообразов в совокупности свойственных им художественных приемов миромоделирования, тех тенденций, которые впервые обозначились в жанровой системе творчества Сумарокова и нашли свое первое выражение в комедии нравов Лукина.